Выбрать главу

Это был Лаврухин.

Перед этим его парализовало — правую часть тела, и он упрямо учился писать левой рукой. Потом нога его почернела, как тогда в войну, когда он последним уходил из Севастополя. Ему сделали три операции, прежде чем ампутировать ногу.

До смерти оставалось еще месяца два, когда он спросил Ольгу Прокофьевну: «А в чем ты положишь меня?» Она заплакала. Но он ей приказал, и она вынула из шифоньера белую рубашку — новую, ни разу не надетую, которую зять привез из Германии. Достала костюм черный. «А на ноги что?» Она, не переставая плакать, достала ботинки. «Не надо,— сказал он, — тяжело с одной ногой в ботинках. Тапочки коричневые приготовь».

Я спрашиваю Ольгу Прокофьевну, какие были его последние слова.

— Он с вечера мне сказал: домой не уходи. А рано утром умер. В полном сознании, он только имена одни называл, торопился. Думал разговором смерть перебить. Сначала родных всех назвал — попрощался, потом однополчан — много имен, тех даже, кто еще тогда, в январе, погиб… Похоронили очень хорошо. Музей Черноморского флота машину дал, завод помог, все товарищи пришли. Перекрестенко пятьдесят рублей прислала.

П. Перекрестенко:

«Я когда узнала о смерти Лаврухина, дак я кричала криком! Одна я теперь осталась».

В одно время с Лаврухиным парализовало в Горьковской области Задвернюка. Тоже правую половину тела. И умер он в тот же год. Той же осенью. Они были, как близнецы, — два Алексея.

* * *

Мы прогуливаемся по Евпатории с бывшим сержантом морской пехоты, десантником Александром Илларионовичем Егоровым. Он рассказывает: «А мы и не волновались перед высадкой. Мы же к своей земле шли, к нашей».

До конца шестидесятых годов Егоров и не знал, что высаживался с десантом именно в Евпатории…

Приехал как-то в Севастополь, там экскурсовод стала показывать экскурсантам Стрелецкую бухту, рассказала о Евпаторийском десанте. Он вспомнил: шли тоже отсюда, а куда — на их катере почему-то не объявили. Он отправился потом в Евпаторию и с волнением стал узнавать все вокруг — и набережную, и парк, и трамвайную линию. Жил тогда Егоров на Севере, чувствовал себя совсем скверно, а здесь, на юге, вдруг «оздоровел». Попросился на прием в горисполком. Дело было как раз после истории с Перекрестенко, и ему не отказали — разрешили купить здесь дешевый домик, он его своими руками достроил, и теперь чувствует себя счастливым.

— Вот здесь, — показывает он, — на меня кинулся сзади часовой, но ребята его штыком прикололи. Здесь шла немецкая машина, и когда она поравнялась с нами, я гранату в смотровое стекло кинул. Я за столбом стоял, а двое моих ребят лежали. Меня ранило в руку, в ногу и в голову. И тех двоих тяжело ранило. Я пакет вскрыл, стал одному голову перевязывать, а пальцы аж туда все и утонули — вся голова разбита. Он только успел спросить: «Кто меня перевязал?» Я говорю: «Сержант Егоров»,— он и умер сразу. Второй просит: «Пристрели меня», — я говорю: «Нет, я сам такой же». Ногу разбитую на винтовочный ремень устроил, а винтовку, значит, вместо костыля приспособил и — в город. Все же туда идут… Дошел до Театральной площади, и там возле трансформаторной будки потерял сознание. Очнулся, когда услышал: раненых на берег. Я обратно, к своему раненому. Лежит. На катере доставили нас в Севастополь.

Для сержанта морской пехоты Егорова Евпаторийский десант был далеко не главным событием на войне. До этого под Алуштой от роты (120 человек) их осталось всего восемь. Потом снова бой, тоже под Алуштой, от новой роты осталось двенадцать человек, и снова он живой. Потом от взвода осталось их двое… Такая была война.

Сейчас в Евпатории он живет, работает, но выглядит здесь несколько чужим. Ходят вокруг загорелые, беззаботные, распахнутые. А Егоров в костюме, застегнут на все пуговицы, застенчив.