И тогда Григорий опять закричал. "С ними я могу... С этими лицами! - он посмотрел на существа. - Но в этом круге я исчезну! О, зачем, зачем?!"
И он закрыл глаза, чтобы не видеть холодно-ослепительного божества.
Но существа вдруг открылись. Он понял, что есть нить - нить между ним и ими.
Ему даже показалось, что тот высокий сделал еле заметное движение, чтобы призвать Григория к себе - как собрата. Григорий двинулся навстречу -туда, к существам. И в ответ сознание его окончательно рассыпалось рассыпалось на чуткие, безымянные искры, которые летали в пустоте, как от костра.
На мгновение он ощутил себя блаженным идиотом, который с высунутым языком наблюдает полет своих слюн. Но в то же время распавшееся сознание обнажило пустоту - белую, странную пустоту внутри него, которая сразу стала оживать и шевелиться. И ему почудилось, что он уже может общаться с этой пробужденной пустотой, ставшей белой, с теми светлыми, плывущими над измененным миром существами.
Может быть, он уже "говорил" с ними. Но исчезающая привычка осознавать мешала ему войти в новый мир - вернее, помешала на секунду... Искры вспыхнули и погасли...
И когда Григорий подбежал к существам, он уже был не Григорий... Он только весело вертелся посреди - словно помахивая хвостиком - под непонятным и холодно-зачарованным свето-взглядом, исходящим от их тел...
Городские дни
Маленький городок недалеко от Москвы охвачен потоком солнечного тепла. Стоит нестерпимо жаркое лето. В природе - пир жизни, которому не видно конца. Воздух напоен торжеством, словно сам рай сошел в опьяняющий мир.
Там, в высоте, светит чудовищное белое солнце, как золотой зрак Аполлона, как знак того, что он есть. Глаз опущен, закрыт, остался один знак - неугасимый, проливающий потоки света в мир, всесильный, божественный, равнодушный к добру и злу...
На земле - там, внизу - не античные города, не тени богов, не трепет елевсинских мистерий, а обыкновенный городок 196... года. Низенькие дома-коробочки, плакаты о том, что "Бога нет и никогда не было", чад пивных с их зигзагообразными непослушными очередями, тупой вой машин. Диковатые, полуоднообразные люди там и сям шныряют по улицам и иногда о чем-то спорят, но больше угрюмо молчат. А на солнышко даже и не смотрят, полагая в простоте душевной, что оно всего лишь котел с ядерно-химическими реакциями внутри. Учатся все - от мала до велика, но от учения лица становятся еще угрюмей и заброшенней, как будто учение стало тьмой, а неученье - светом.
За гулом фабрик, за туманом пыли и бензина приютилась Белокаменная улица. Четырехэтажные коробки, слепые окна-глаза, зелень, детвора, старушки на скамейках, торопливые мужчины. Вид у мужчин помятый, странный, глаз полузвериный, полуищущий правду; кулак - тяжел и увесист, словно грузное и уверенное дополнение к правде. Бывает, что летними вечерами крик восходит от домов, как плотное облако; женщины кричат о разбитой посуде, о жизни, о детях, о деньгах; мужчины переругиваются более тихо и мрачновато, в основном о водке и смерти. Изредка этот монотонный вой прерывается взрывным грохотом, тяжелым падением тела - и наступает тишина, мертвая и страшная, как в глубине вод. Это верный знак того, что произошло нечто близкое к смерти: удар, кровь, стон и замирание чьего-то сердца и скорый выход души. Но куда?
Кузьминские жили в одном из таких домов. Черная пасть парадного выводила почему-то во двор; голый, одинокий, без единого деревца в нем. Раньше среди взрослых хозяином двора был Василий Антонович - милиционер и жилец дома. Но с тех пор как он исчез, неделю назад, двор душевно опустел. А исчез он самым диким и неподобающим образом.
Василий Антонович в свое время был подлинный начальник; причем начальником он становился именно тогда, когда возвращался со службы. С этого момента он никому не давал спуску: крик, брань, придирки преследовали жильцов, как потусторонних мух. "Ты почему здесь сидишь?" - кричал он, распалясь, на какого-нибудь еле трезвого мужичка, прикорнувшего на дворовой скамейке. "Опять насорено, опять насорено!" - звучал его голос, долетая до самых укромных уголков дома. "Куда, куда?!" - шумел он в своей комнатушке, как будто она была отделением милиции. Больше всех доставалось жене - Анне. С течением жизни взгляд ее все мутнел и мутнел, как будто жизнь заключала в себе одну тьму. Трудно было поэтому найти на свете более мрачное существо, чем жена Василия Антоновича. Доставалось от него и Кузьминским, хотя были они люди пожилые и тихие; недолюбливал же их Василий Антонович за веру, за иконы, но особенно за то, что их дочь, тринадцатилетняя Таня, носила маленький крест на шее. "Сами глупые, неученые - и ладно, а дитя для чего смущать?" - тяжело вздыхая, говорил он. Но дело это было тонкое, умственное, а Василий Антонович решался прерывать дела простые и ясные. Поэтому больше всего он любил работу в вытрезвителе. "В вытрезвитель вас всех, в вытрезвитель... чертей беспорядковых", - кричал он по любому поводу. И даже просто так. "Житья от него, ненавистного, нету, - вздыхала полутемная, в слезах старушка Никитична, - и во сне снится... Один голос его громовой и слышу". Исчезновение же громоподобного произошло следующим образом.
Однажды вернулся он совсем распоясавшись. Кажется, опять дежурил в вытрезвителе. Обругал Никитичну за семечки, гаркнул на Таню: "Сними крест!" Прошел к жене. Анна варила кашу - рядом стоял лишний пустой черный чугунок. "Не вовремя!" - заорал он, ударив ее. И вдруг в глазах Анны вспыхнул огонь меткий, жесткий. Вспомнила все. Где-то в душе лопнуло терпение. Подошла и ловким уверенным движением, слегка подпрыгнув, нахлобучила на голову служивого чугунок. Чугунок как-то таинственно хлопнул и, будто предназначенный, неожиданно точно оделся на голову, накрыв ее до самой шеи. Служивый заревел, Анна исчезла, словно ее слизнули. Василий Антонович остался один в темноте. Он попытался было сорвать чугунок с головы рывком сильных рабочих рук, но сделал неуклюжее движение, и чугунок окончательно закрепился, словно намертво охватив милицейскую голову. Крик поднялся такой, что жильцы позабыли запереться в своих комнатах. Василий Антонович выбежал в коридор, спотыкаясь и трубно крича, пытаясь сорвать так неудачно врезавшийся горшок. Ничего не видя, он тем не менее пытался бежать - от стены к стене, куда неизвестно. Тьма объяла его. Ни неба, ни облаков, ни солнца не было. Главным образом пугала его тьма и невозможность сорвать чугунок: при каждой попытке голова трещала от боли. А может быть, просто он обезумел от ярости и стал таким неловким. Ужас распирал его. И вместе с тем желание бежать, куда - он не знал. Полупрыгая, бросаясь из стороны в сторону, Василий Антонович спускался во двор - к свету. Вид метущегося начальства с черным чугунком на голове парализовал всех. Страх мешал думать и - предпринимать. Погоны напоминали о власти. Но тупой рев под чугунком напоминал об уму непостижимом.