В это время посещать больных запрещалось. Обо всем договорился ее муж, он же нашел священника. Искал… Обзванивал знакомых, спрашивал — конечно, верующих, православных. Ему затруднялись что-то посоветовать, потому что, в общем, еще не оказывались в подобной ситуации. Но пугались: она умирает? И он односложно отвечал, прекращая разговор: «Да нет. Хочет жить».
Хирург, сотни операций…
Он был уверен в себе, потому что ни во что не верил.
Копался в чьих-то кишках?
Было что-то приятное в этом занятии?
Или было страшно?
Приучил себя. Врачи не жалеют своих больных. Если бы жалели, то начинали бы испытывать и отвращение, и страх.
Апендюки, грыжи, язвы… Он отупел: резал и зашивал людей, как это делают, когда проводят разве что менее гуманные опыты над их заменителями из плоти и крови. Что-то однообразное, тупое и делает работу привычкой. Даже зарплатка — или, как мрачно шутил, «заплатка» — тоже. Все, чего хотел, — хотя бы выспаться. Обыкновенная жизнь: семья, работа. Вряд ли задумывался о чем-то… Для чего он жил? Этот вопрос мучительным становился, когда думал о детях, которым дал жизнь. Любил по-мужски, как свое, кровное. Продолжение рода… То, что останется… Но с этой любовью не мог бы передать никакой веры… Он знал, что состоит из костей, жил, мышц, нервов. Что не боится своей смерти. Жил для тех, кому был нужен. И жизнь, и смерть: прямая линия, что уводила в безразличную бесконечность. Там нечего и некого искать — а здесь?
Пухлые губы, большегрудая, белая и мягкая, как будто увлажненная кожа. Все неизящное. Пожалуй, грубое, плотское. Его тип женщины. В медицинском обыкновенно знакомились на одну ночь. Переспав, становились друзьями. Физиология — учебный предмет, такой же, как патологоанатомия. Все специальности — однополые. Ну, а равенство полов — это дружба. Круг мог быть широк. И ходили по кругу. Была же у студентов хохма: «Все врачи — братья, а все медсестры — бляди!» Врачи — самые брезгливые люди. Может быть, дружба стерильней, чем любовь? Складывались пары: ортопед — и окулист, кардиолог — и уролог, стоматолог — и проктолог… Или, как они: хирург — и дерматолог. Потом семьи… Когда уже почему-то не могли друг без друга. Потом со многими, с кем учились, семьями дружили… Товарищи, коллеги, эскулапы с одной на всех клятвой: «Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигеей и Панакеей, всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению следующую присягу…»
Он, возвращаясь домой после суток в больнице, бросая во дворе машину, мало что воспринимал. Она догадывалась, молчала — а он не переходил границы, когда лгать было бы бессмысленно. Общее — то, что надо делить. И самое странное во всем этом: общий ребенок. У нее появились деньги — свои. Вдруг собиралась — и отправлялась в путешествие с неведомой подругой. Уходя, не оборачивалась. Это было попыткой бегства. Она могла не вернуться, он чувствовал. Говорила, что улетает в Испанию… Потом в Таиланд… Возвращалась потерянная, опустошенная: домой, к нему, к маленькой дочери. Все же привозила сувениры, сиротливые подарки — но ничего не рассказывала. Он ни о чем не спрашивал. Брал чужие дежурства — и дней, когда хотя бы ночевал дома, становилось меньше. Все должно было когда-то кончиться. Несколько раз, наверное, он мог все кончить, если бы ударил ее… Но выдержал. Потому что был сильней и никому бы не дал себя сломать. Она вызывала на это, ей ничего не стоило сказать самое жестокое, когда слова — как плевки. Лишить своей близости — а если она и случалась между ними, физическая, то это было что-то отталкивающее. Требовать, требовать, требовать… Или делать вид, что его не существует, не признавая рядом с собой его существования даже как человека — а потом устраивать истерики, вопить и орать уже от его присутствия… Только чтобы чувствовал себя ничтожеством. И каждый день она делала себя еще несчастней. Плакала: хныкала во сне, как маленькая. Оскорбленное своей жизнью, беспомощное, раненное изнутри существо. Казалось, что это болезнь… И все то, что происходило, они же сами скрывали, как правду о ней, о болезни. От родственников, от близких. И лишь этот заговор молчания продлевал что-то такое же немое, одинокое — похожее на жизнь.