Он не знал еще, что вот, но, подумав, сказал:
"Даже и повредить себе так можно. Притом ведь Владимир Карлович запрещал мне пить настойку, водку, а церковное вино — не водка. Да и все это пустяки, чушь! — крикнул он вдруг, раздражаясь. — Как умереть, так все равно умрешь, и никакие тебе режимы не помогут".
Он говорил это таким тоном, как будто возмутился, наконец, против того насилия, которое кто–то производил над ним, и втиснул его черт знает в какие рамочки, где и повернуться свободно нельзя.
— Не желаю я, вот вами все, — сказал он. — Шутки, какие, подумаешь! Молоды еще учить, у меня уж седина показывается, я вам не мальчик, поэтому — позвольте вас покорнейше поблагодарить, а от учения отказаться.
И он в волнении прошелся по комнате.
Но по природе своей Федор Иваныч был не так храбр и решителен, и этими разговорами с самим собой только хотел разжечь себя, набраться храбрости, настроить себя на бунт против кого–то и против их вторжений в его частную жизнь.
Он с озлоблением разрушил им самим построенное здание.
"Рано еще самовольничать–то! Своим разумом жить! Ему только дай волю, и сам не заметишь, как угодишь чертям на окрошку. Мало ли таких–то молодцов, Ариев да Толстых, которые загордились, — вот и… пропали, — сказал он, подумав. — Ему, этому разуму своему, только позволь распоряжаться, встать на первое место, сразу и осатанеешь от гордости. Разум, разум, — прибавил он раздраженно, — все это только грубое, материальное, что руками попробовать можно, вот тут и разум. Это материалистам по вкусу, а нам — и думать–то об этом стыдно".
Так говорил Федор Иваныч, все более и более разжигая себя на бунт и действительно все более и более раздражаясь. В скором времени произошел и бунт.
Сначала в церкви он выпил церковного вина больше, чем следует, так что дьякон, заглянув после него в святую чашу, только посвистал и продолжительно посмотрел на о. Федора, А тот углубился в молитву по книжке и ни разу не взглянул в сторону дьякона.
Придя домой, Федор Иваныч чувствовал в желудке знакомую приятную теплоту от выпитого вина, и прежняя храбрость и возмущение еще более подогрелись и укрепились.
Он решительно подошел к буфету, резко растворил дверцы, как бы этим подчеркивая, что он и не думает скрывать своего образа действий, налил себе самую большую рюмку, с ядовитой медлительностью намазал кусок белого хлеба икрой и зачем–то даже густо посыпал его перцем.
"Я не мальчик, — говорил он, — слава богу, пятый десяток идет, могу жить самостоятельно. Да теперь и все равно: ведь я выпил церковного вина, а это тот же спиртной напиток, что и водка. А раз уж половина нарушена, за остальное нечего держаться".
Сказав это, он спокойно и твердо выпил рюмку настойки и, закусывая на ходу икрой, пошел опять к своему окну с таким спокойным видом, как будто то, что он сейчас поборол, досталось ему шутя, точно огромность его внутренней силы и не дала ему почувствовать никакого напряжения в борьбе с навязанным ему новым порядком жизни.
Около окна каждый раз изо дня в день происходила одна и та же сцена. Часов в десять утра на улице раздавался пьяный, горланящий голос. Это был Васька–пьяница. Он ходил босиком, в рваных штанах, причем одна штанина, висевшая бахромой, едва доходила до колена. А картуз был весь в дырочках, откуда торчала какая–то дрянь вроде хлопьев.
Васька остановился перед домом о. Федора, как перед чем–то особенно ему знакомым, и не сразу пьяными глазами нашел наверху открытое окно.
О. Федор спрятался за штору и сосал икру.
— Отец святой! — раздалось с улицы.
Святой отец молчал.
— Ваше преподобие, наставник, откликнись!
Наставник не откликался.
— Подай мне, окаянному, свою трудовую, потом и кровью добытую копейку, — мне, лодырю, на пропитие.
Самое лучшее было бы уйти и не показываться. Васька постоял бы и ушел. Но Федору Иванычу всякий раз хотелось ему прочесть хорошую нотацию, а потом уж прогнать, ничего, конечно, не дав бездельнику.
— Ну, ты чего тут безобразничаешь! — строго и с достоинством сказал Федор Иваныч, выходя из засады и показываясь в окне. — Чего кричишь!
Васька при его появлении быстро, как нельзя было ожидать, сорвал с головы свой картуз, бросил его зачем–то на землю, и, вытянувшись по–военному, приложил неумело два пальца к виску, отдавая честь с таким видом, точно перед ним был чин страшной высоты.
Федор Иваныч немного смягчился при виде такого к себе отношения, но не хотел этого показать.