К концу месяца я увидел,что мне невозможно будет достичь своей цели этим средством, и это убеждение наполнило меня невыразимой грустью.
"Что делать? - говорил я себе. - Старуха догадывается о моих намерениях; она остерегается. Все покинуло меня... все! О, старая негодяйка, ты уж представляешь себе меня на верёвке!"
Я так долго задавал себе этот вопрос "что делать? что делать?", что, наконец, лучезарная мысль осветила мой ум. Моя комната высилась над домом Летучей Мыши; но по ту сторону не было слухового окна.
Я слегка приподнял одну черепицу, и нельзя себе представить моей радости, когда я увидел весь старый домишко, как на ладони. "Наконец-то ты попалась, - воскликнул я, - ты не уйдешь от меня! Отсюда мне будет видно все: твои приходы, твои уходы, все эти замашки куницы в своей норе. Ты не догадаешься об этом невидимом оке... об этом оке, подстерегающем преступление в тот самый миг, когда оно готово совершиться. О, правосудие! оно медленно подвигается... но оно достигает своей цели."
Ничто не могло быть мрачнее этого логовища, особенно если смотреть на него оттуда, откуда смотрел я: глубокий двор, вымощенный широкими, поросшими мхом, плитами; в одном из углов - колодезь, в котором стоячая вода наводила страх, винтовая лестница, в глубине - галерея с деревянными перилами; на балюстраде - старое белье, матрасный чехол; в первом этаже, налево, раковина, указывавшая на кухню; направо - высокие окна здания, выходящие на улицу, несколько горшков с высохшими цветами, все это -мрачное, потрескавшееся, сырое.
Солнце проникало лишь на час или на два вглубь этой ямы; затем подымалась тень, свет же вырисовывался косоугольниками на обветшалых стенах, на балконе, источенном червями, на тусклых стеклах. - Пылинки столбом носились в солнечных лучах, не волнуемых ни малейшим ветерком. О! это было истинное убежище Летучей Мыши: ей, должно быть, было там хорошо.
Едва я окончил эти размышления, как старуха вошла. Она вернулась с рынка. Я услыхал, как заскрипела тяжелая дверь. Затем появилась Летучая Мышь со своей корзинкой. Она, казалось, была утомлена и задыхалась. Бахрома от чепца свисала ей на нос. Цепляясь одной рукой за перила, она поднялась по лестнице.
Стояла удушливая жара: это был как раз один из тех дней, когда все насекомые - сверчки, пауки, комары - наполняют старые дома звуками тёрок и подземных буравов.
Летучая мышь медленно прошла через галерею, подобно хорьку, который чувствует себя дома. - Она оставалась более четверти часа в кухне, затем вернулась,чтобы разостлать свое белье, подмести ступеньки, на которых валялось несколько соломинок. Потом она подняла голову и принялась водить глазами кругом всей крыши... отыскивая - обшаривая взглядом.
По какому странному внушению догадывалась она о чем-то? Не знаю, но я все же тихонько опустил черепицу, отказавшись на этот день продолжать свои подлядывания.
На другой день Летучая Мышь казалась успокоенной. Уголок света вырисовывался на галерее. Проходя, она поймала летящую муху и нежно подала ее пауку, жившему под крышей.
Паук был до того толст, что, несмотря на расстояние, я видел, как он спускался со ступени на ступень, как потом скользил вдоль нити, подобно капле яда, как он схватил свою добычу из рук мегеры и быстро поднялся наверх. Тогда старуха посмотрела со вниманием, ее глаза полузакрылись... она чихнула и насмешливо проговорила сама себе:
"Будьте здоровы, красавица, будьте здоровы!"
В продолжение шести недель я не мог открыть ничего, касающегося могущества Летучей Мыши; то, сидя под навесом, она чистила картофель, то развешивала белье по перилам. Иногда я видал, как она пряла, но она никогда не пела, как другие добрые старухи, дребезжащий голос которых так хорошо подходит к жужжанию веретена.
Вокруг нее царило молчание. У неё не было кошки, этого излюбленного общества старых дев... ни один воробей не спускался к ее тагану... голуби, пролетая над ее двором, казалось, с особой поспешностью размахивали своими крыльями. Все как будто страшилось ее взора.
Лишь паук чувствовал себя прекрасно в ее обществе.
Мне непостижимо мое терпение во время этих долгих часов наблюдения; ничто не утомляло меня, ни одной мелочи не оставлял я без внимания; при малейшем шуме я приподымал черепицу: это было безграничное любопытство, подстрекаемое неопределимым страхом.