Хартли стиснул зубы, процедил:
– Возьми его себе. Погоди, еще сам захочешь пустить его в ход.
Рокуэлу хотелось кричать, возвестить всему свету, что у него в руках – невероятная, невиданная в истории человеческая жизнь. Яркое солнце освещало палату санатория; Смит, безмолвный, лежал на столе, красивое лицо его застыло бесстрастной зеленой маской.
Рокуэл неслышными шагами вошел в палату. Прижал стетоскоп к зеленой груди. Получалось то ли царапанье, то ли негромкий скрежет, будто металл касается панциря огромного жука.
Поодаль стоял Макгайр, недоверчиво оглядывал недвижное тело, благоухал недавно выпитым в изобилии пивом.
Рокуэл сосредоточенно вслушивался.
– Наверно, в машине скорой помощи его сильно растрясло. Не следовало рисковать…
Рокуэл вскрикнул.
Макгайр, волоча ноги, подошел к нему.
– Что случилось?
– Случилось? – Рокуэл в отчаянии огляделся. Сжал кулак. – Смит умирает!
– С чего ты взял? Хартли говорил, Смит просто прикидывается мертвым. Он и сейчас тебя дурачит…
– Нет! – Рокуэл выбивался из сил над бессловесным телом, пытался впрыснуть лекарство. Любое. И ругался на чем свет стоит. После всей этой мороки потерять Смита невозможно. Нет, только не теперь.
А там, внутри, под зеленым панцирем, тело Смита содрогалось, билось, корчилось, охваченное непостижимым бешенством, и казалось, в глубине глухо рычит пробудившийся вулкан.
Рокуэл пытался сохранить самообладание. Смит – случай особый. Обычные приемы скорой помощи не действуют. Как же тут быть? Как?
Он смотрит остановившимся взглядом. Окостенелое тело блестит в ярких солнечных лучах. Жаркое солнце. Сверкает, горит на стетоскопе. Солнце. Рокуэл смотрит, а за окном наплывают облака, солнце скрылось. В комнате стало темнее. И тело Смита затихает. Вулкан внутри успокоился.
– Макгайр! Опусти шторы! Скорей, пока не выглянуло солнце!
Макгайр повиновался.
Сердце Смита замедляет ход, удары его опять ленивы и редки.
– Солнечный свет Смиту вреден. Чему-то он мешает. Не знаю, отчего и почему, но это ему опасно… – Рокуэл вздыхает с облегчением. – Господи, только бы не потерять его. Только бы не потерять. Он какой-то не такой, он создает свои правила, что-то он делает такое, чего еще не делал никто. Знаешь что, Мэрфи?
– Ну?
– Смит вовсе не в агонии. И не умирает. И вовсе ему не лучше умереть, что бы там ни говорил Хартли. Вчера вечером, когда я его укладывал на носилки, чтобы везти в санаторий, я вдруг понял – Смиту я по душе.
– Бр-р! Сперва Хартли. Теперь ты. Смит тебе сам это сказал, что ли?
– Нет, не говорил. Но под этой своей скорлупой он не без сознания. Он все сознает. Да, вот в чем суть. Он все сознает.
– Просто-напросто он в столбняке. Он умрет. Больше месяца он живет без пищи. Это Хартли сказал. Хартли сперва хоть что-то вводил ему внутривенно, а потом кожа так затвердела, что уже не пропускала иглу.
Дверь одноместной палаты медленно, со скрипом отворилась. Рокуэл вздрогнул. На пороге, выпрямившись во весь свой немалый рост, стоял Хартли; после нескольких часов сна колючее лицо его стало спокойнее, но серые глаза смотрели все так же зло и враждебно.
– Выйдите отсюда, и я в два счета покончу со Смитом, – негромко сказал он. – Ну?
– Ни с места, – сердито приказал Рокуэл, подходя к нему. – Каждый раз, как явишься, вынужден буду тебя обыскивать. Прямо говорю, я тебе не доверяю. – Оружия у Хартли не оказалось. – Почему ты меня не предупредил насчет солнечного света?
– Как? – тихо, не сразу прозвучало в ответ. – А… да. Я забыл. На первых порах я пробовал передвигать Смита. Он оказался на солнце и стал умирать всерьез. Понятно, больше я не трогал его с места. Похоже, он смутно понимал, что ему предстоит. Может, даже сам это задумал, не знаю. Пока он не закостенел окончательно и еще мог говорить и есть, аппетит у него был волчий, и он предупредил, чтобы я три месяца его не трогал с места. Сказал, что хочет оставаться в тени. Что солнце все испортит. Я думал, он меня разыгрывает. Но он не шутил. Ел жадно, как зверь, как голодный дикий зверь, потом впал в оцепенение – и вот, полюбуйтесь… – Хартли невнятно выругался. – Я-то надеялся, ты оставишь его подольше на солнце и нечаянно угробишь.
Макгайр всколыхнулся всей своей тушей – двести пятьдесят фунтов.
– Слушайте… А вдруг мы заразимся этой смитовой болезнью?
Хартли смотрел на неподвижное тело, зрачки его сузились.
– Смит не болен. Неужели не понимаешь, тут же прямые признаки вырождения. Это как рак. Им не заражаешься, это в роду и передается по наследству. Сперва у меня не было к Смиту ни страха, ни ненависти, это пришло только неделю назад – тогда я убедился, что он дышит, и существует, и процветает, хотя ноздри и рот замкнуты наглухо. Так не бывает. Так не должно быть.
– А вдруг и ты, и я, и Рокуэл тоже станем зеленые, и эта чума охватит всю страну, тогда как? – дрожащим голосом выговорил Макгайр.
– Тогда, если я ошибаюсь, – может быть, и ошибаюсь, – я умру, – сказал Рокуэл. – Только меня это ни капельки не волнует.
Он повернулся к Смиту и продолжал делать свое дело.
Колокол звонит. Колокол. Два, два колокола. Десять колоколов, сто. Десять тысяч, миллион оглушительных, гремящих, лязгающих металлом колоколов. Все разом ворвались в тишину, воют, ревут, отдаются мучительным эхом, раздирают уши!
Звенят, поют голоса, громкие и тихие, высокие и низкие, глухие и пронзительные. Бьют по скорлупе громадные хлопушки, в воздухе несмолкаемый грохот и треск!
Под трезвон колоколов Смит не сразу понимает, где же он. Он знает, ему ничего не увидеть, веки замкнуты, знает – ничего ему не сказать, губы срослись. И уши тоже запечатаны, а колокола все равно оглушают.
Видеть он не может. Но нет, все-таки может, и кажется – перед ним тесная багровая пещера, словно глаза обращены внутрь мозга. Он пробует шевельнуть языком, пытается крикнуть и вдруг понимает: язык пропал – там, где всегда был язык, пустота, щемящая пустота будто жаждет вновь его обрести, но сейчас – не может.
Нет языка. Странно. Почему? Смит пытается остановить колокола. И они останавливаются, блаженная тишина окутывает его прохладным покрывалом. Что-то происходит. Происходит. Смит пробует шевельнуть пальцем, но палец не повинуется. И ступня тоже, нога, пальцы ног, голова – ничто не слушается. Ничем не шевельнешь. Ноги, руки, все тело – недвижимы, застыли, скованы, будто в бетонном гробу.
И еще через минуту страшное открытие: он больше не дышит. По крайней мере, легкими.
– Потому что у меня больше нет легких! – вопит он. Вопит где-то внутри, и этот мысленный вопль захлестнуло, опутало, скомкало и дремотно повлекло куда-то в глубину темной багровой волной. Багровая дремотная волна обволокла беззвучный вопль, скрутила и унесла прочь, и Смиту стало спокойнее.
"Я не боюсь, – подумал он. – Я понимаю непонятное. Понимаю, что вовсе не боюсь, а почему – не знаю.
Ни языка, ни ноздрей, ни легких.
Но потом они появятся. Да, появятся. Что-то… что-то происходит."
В поры замкнутого в скорлупе тела проникает воздух, будто каждую его частицу покалывают струйки живительного дождя. Дышишь мириадами крохотных жабр, вдыхаешь кислород и азот, водород и углекислоту, и все идет впрок. Удивительно. А сердце как – бьется еще или нет?
Да, бьется. Медленно, медленно, медленно. Смутный багровый ропот возникает вокруг, поток, река… медленная, еще медленней, еще. Так славно. Так отдохновенно.
Дни сливаются в недели, и быстрей складываются в цельную картину разрозненные куски головоломки. Помогает Макгайр. В прошлом хирург, он уже многие годы у Рокуэла секретарем. Не бог весть какая подмога, но славный товарищ.
Рокуэл заметил, что хоть Макгайр ворчливо подшучивает над Смитом, но неспокоен, даже очень. Силится сохранить спокойствие. А потом однажды притих, призадумался – и сказал неторопливо: