— Все сгорело. Укрыться было негде. Столько народу погибло. Канал в окрестностях прямо завален трупами. Даже не разберешь, где мужчины, где женщины. Кошмар какой-то!
Отец говорил, стараясь подавить в себе волнение, тяжело вздыхая.
— Нельзя было их отпускать. — Голос его дрогнул от слез.
Я не в силах был слово вымолвить. Они погибли! Погибли! Нет! Они живы! Спаслись! Эти мысли, словно обгоняя друг друга, терзали
мне душу.
— Пусть война, самая жестокая, но ведь нельзя допустить, чтобы люди вот так погибали. Нельзя, нельзя! — горестно воскликнул отец и в изнеможении лег.
Я не плакал. Мне почему-то даже не было грустно. Я вышел из дому и долго смотрел в окутавшую переулок непроглядную тьму.
На следующее утро отец написал объявление с просьбой сообщить, если кто-нибудь знает о судьбе семьи дяди из Сиракава, а также матери и сестры, и ушел. Вернулся он под вечер, совершенно измученный.
Тянулись длинной чередой дни, пустые, тоскливые. И вот однажды глубокой ночью сгорел и наш дом. В него попало несколько зажигательных бомб. Мы едва спаслись. О том, чтобы взять какие-то вещи, не могло быть и речи. Лю Мёнчже почему-то замешкался — он спал на втором этаже, лестница уже полыхала, и ему пришлось прыгать с крыши на каменную ограду и уже с ограды спуститься на землю. Все трое мы побежали в храм Китидзёдзи. Я смотрел, как пожирает пламя наш дом, в котором прожил всю жизнь. Вмиг от него ничего не осталось, одни столбы.
Настало утро, холодное утро. Спасшиеся в храме люди стали постепенно возвращаться к своим пепелищам, чтобы хоть немного согреться.
— Ну-ну, вот и очистились!
— Все сгорело! Дотла!
Вместо приветствия все обменивались этими полными отчаяния словами.
— Учитель, что вы намерены теперь делать? — спросил Лю Мёнчже, с трудом волоча больную ногу. Он, видно, ушиб ее, когда прыгал с ограды. Отец лишь хмыкал в ответ, глядя куда-то в пространство.
— Кадзуо-сан, вот возьми! — Лю Мёнчже протянул мне что-то, завернутое в пестрый платок. Этот платок я сразу узнал. Сверток оказался легким. В нем был деревянный ящичек с праздничными куклами. Теперь я понял, почему Лю Мёнчже замешкался, когда начался пожар. Я опустился на колени, с бьющимся сердцем развернул платок, раскрыл ящичек и увидел кукол — императора с императрицей в парадных одеждах, сверкавших в лучах утреннего солнца…
Шел мелкий снег, с шорохом ложился на крышу, и этот шорох легким отзвуком отдавался в моей обретшей покой душе. Как-то сейчас живет Лю Мёнчже, думал я. Вернулся ли он в Корею? Если вернулся, то куда — на север или на юг? Сражался ли во время корейской войны? Да и, наконец, жив ли он? Мысли о нем не покидали меня.
Жена принесла мне чай, сказала:
— Смотри, простудишься! — Она закрыла распахнутые настежь двери на веранду, села рядом. — Попей чайку.
Исполненный чувства благодарности, я принялся медленно, с наслаждением пить чай, грея о чашку руки.
— Ты всегда так аппетитно пьешь чай. Правда, — сказала жена. Потом заглянула мне в глаза и, немного помолчав, тихо спросила: — Твоей сестре было бы сейчас сорок, да?
— …
Сорок! Матери в то время было меньше. Сердце сжалось от боли. Я живо вспомнил сестру такой, какой видел ее в последний раз, когда она махала мне рукой, тоненькой и длинной. Вспомнил, как, прощаясь с матерью, смотрел на ее нежное белое лицо и думал: «Какая она красивая».
За четверть века куклы утратили былой блеск, но смотрели на меня своим неподвижным взглядом, напоминая о тех, кто погиб в ту мрачную зиму.
Нет уже и отца, который без волнения не мог смотреть на старые куклы.
Нацуко Ёсикаи
Вступая в жизнь
— Итак, в школе вы учились довольно хорошо?
— Да.
— И с физкультурой все было в порядке?
— Да.
— В вашем заявлении говорится, что вы практически не болели. Верно ли это?
— Да.
— Говорили ли вам когда-нибудь, что вы склонны к истерии, шизофрении или другим подобным заболеваниям? Скажем, преподаватели в школе?
— Нет, никогда. И дома тоже. — Голос Фумико Такано звучал пронзительно; казалось, она вкладывала в ответы все силы.
— Наблюдались ли у кого-нибудь из ваших ближайших родственников психические отклонения?
— Нет, ни у кого.
Вопросы истцу задавала адвокат Кёко Сакауэ. Уверенный, хорошо поставленный голос Сакауэ, усиленный осенним ветром, врывавшимся в открытое окно, доносился до последних рядов зала суда и был полной противоположностью тоненькому голоску Такано.