Выбрать главу

Но, с другой стороны, эта парадоксальная фигура нового русского интеллектуала, готового служить деньгам, появляется и потому, что интеллигенция России вообще уже не нужна. Хочу оговориться: речь не идет о желании хорошо зарабатывать или о любви к деньгам - это вполне естественные человеческие желания и страсти. А речь идет о служении деньгам: он любит деньги как некую сверхценность. Вот тут у нашего интеллектуала и возникают проблемы: как эту сверхидею реализовать: ведь выясняется, что он не может достичь своих целей как интеллектуал. А потому, как один из вариантов решения этой проблемы, он превращает себя из интеллектуала в «медиа-технолога». Единственная сфера, где интеллектуальные способности могут быть реализованы и помножены на буржуазность, - это сфера пропаганды, а на современном языке она и называется «медиа-технология». По мере того как происходит смещение интеллигенции в этом направлении, происходит и смещение всего культурного пространства в сторону медиа. Однако медиа - это не культура, а технолог - это антипод интеллигента. Медиа-технолог должен существовать в некоем медиа-пространстве, в котором он должен насаждать идеи, заказанные ему его спонсором или заказчиком. Но единое медиа-пространство не может существовать без единого культурного пространства. В той мере, в которой медиа-технолог захватывает культурное пространство и заменяет его миром media, он разрушает и свое собственное пространство. Это такой социокультурный паразит. Он как бы пожирает собственную культурную среду, в которой он только и может существовать. То единое культурное пространство, которое существовало в советское время, где - как мы уже говорили - и профессор и сельский учитель в один день открывали свежий номер «Нового мира», - этого единого пространства уже не существует. Оно распалось на частички, которые медиа-технологи пытаются реконструировать, собирая фокус-группы, и о которых имеют самое фантасмагорическое представление, так как реконструировать их практически невозможно. В этой связи я хочу обратить внимание на такой в высшей степени симптоматичный феномен, как ностальгия: ведь это есть не что иное, как стихийное стремление выстроить новый единый культурный контекст. Прошлое - это единственное, что связывает между собой эти частички. А потому ностальгия - это очень позитивный процесс.

Х. Ж.: Значит ли все то, что было сказано об актуальной ситуации, что процесс перепроизводства интеллигенции прекратился с концом советской модернизации?

Б. К.: Ситуация сегодня для России очень своеобразна и уникальна. С одной стороны, ситуация очень похожа на описанные выше феномены перепроизводства интеллигенции, а с другой - полностью ей противоположна. Я имею в виду то, что если раньше - как в советский, так и в досоветский периоды - этот феномен был связан с невероятным разгоном государства в его модернизационном рывке, то сейчас мы наблюдаем аналогичный феномен, но он возникает на фоне модернизационного отката. Поэтому и совершенно иное самочувствие у интеллигенции: если ранее она чувствовала, что идет «впереди прогресса» и считала, что всех надо подтянуть до своего уровня, то сейчас она находится в арьергарде регресса. Сейчас мы имеем дело с ситуацией, когда для сложившегося в России периферийного капитализма эта страна слишком развитая, слишком культурная и образованная. Если позволить себе элементарную метафору, то ситуация с нашей страной такова: нас загрузили в 1989 году в самолет и сказали, что мы летим в Париж, приземлились же мы в Буркина-Фасо и давно уже стоим на аэродроме. Однако нам боятся в этом признаться, а потому постоянно говорят, что мы еще находимся в воздухе. Отсюда и постоянная риторика о продолжении реформ. Как в анекдоте брежневской поры о поезде с задернутыми занавесками («как будто едем»). Только тогда речь шла о том, что руководство боялось признаться в своей неспособности на реформы, а сейчас - о страхе признаться в том, что эти реформы уже состоялись. Ведь к 1994 году все реформы у нас завершились, и мы имеем дело с их результатом.

Х. Ж.: Но что дает основание считать, что мы имеем дело с продолжающимся феноменом перепроизводства интеллигенции?

Б. К.: Дело в том, что у культурных структур есть своя логика инерции. Вопреки тому, что мы находимся в Буркина-Фасо, Катманду или в каким-либо другом веселом месте, культурные системы продолжают воспроизводить логику прогресса. Пример: сейчас в России количество студентов на душу населения выше, чем в советское время. 250 студентов на 10 тысяч населения! Конечно, это связано также и с тем, что возникло много новых и не всегда апробированных учебных заведений, и с тем, что общее качество образования в целом упало, но упало оно не настолько, насколько оно должно было бы упасть в ситуации, когда спроса на этих людей в обществе уже нет. Стране они не нужны, а система продолжает работать! И подобная ситуация обладает колоссальной подрывной силой. Ведь эта масса образованных людей стоит перед альтернативой. Либо они должны окончательно смириться с тем, что образование им не нужно и морально девальвировать его значимость, либо они должны попытаться - а речь ведь идет о людях молодых и, следовательно, с завышенной самооценкой - переделать общество так, чтобы оно начало испытывать в них потребность.

Х. Ж.: То есть новый 1968 год?!

Б. К.: Да. Ведь накапливается колоссальный подрывной потенциал, хоть это новое поколение и формируется как деполитизированное. Значит ли все вышесказанное, что интеллигенции больше нет? Да, на данный момент можно это констатировать. Но сие не значит, что она не может возродиться. И тому есть прецеденты. Ведь в советский период - после гражданской войны и сталинских чисток - свидетельство о смерти русской интеллигенции можно было выдавать с большими основаниями. Однако потом возникла советская интеллигенция. И если она действительно вернется, то интеллигенция, по-видимому, будет похожа на то, что Грамши называл «органической интеллигенцией»: для него это был совершенно абстрактный конструкт, но в России он может реализоваться. Подтверждением тому являются три обстоятельства, два из которых я уже описал выше - это, во-первых, стихийное формирование нового единого культурного контекста и, во-вторых, переизбыток образованных людей, которые могут почувствовать себя интеллигентами. Наконец, есть и третье обстоятельство: широкие слои образованного класса вдавливаются ныне в социальные страты, ему традиционно не свойственные и чуждые, - от среднего бизнеса до «челноков», что способствует формированию совершенно новых субкультур, которые и могут стать основой формирования органического интеллектуала.

Х. Ж.: Каковы же культурные задачи, что предстоит решать новому органическому интеллектуалу?

Б. К.: Могу сказать, что, помимо 1968 года, есть еще одна аналогия тем процессам, свидетелями которых мы являемся. Это Латинская Америка 50-х годов! Ведь новый латиноамериканский роман рождается в очень похожей ситуации. Общество находится в состоянии длительного упадка, видны провал модернизационной утопии, нарастающая маргинализация. И все это - при сохранении довольно мощного культурного слоя, вышедшего еще из XIX века, но который уже не живет в культуре XIX века. Иными словами, взрыв может быть не только социально-политическим, но и социально-культурным.

Однако этот взрыв должен привести к сносу всех культурных стереотипов, рожденных медиа-технологами. Ведь симптоматика Пелевина именно в том, что он дал описание рожденных медиа-культурой стереотипов, но при этом никаких иных культурных технологий у него нет. Следовательно, открывается поле для реализации совершенно новых культурных задач, а потому нас ждет интересное десятилетие. Предвидеть же эти новые культурные и политические формы очень трудно: ведь если начало ХХ века во многом опиралась на векторы, обозначенные в веке XIX, то ныне все начинается почти на пустом месте.

Х. Ж.: В какой мере описанные выше симптоматика и перспективы суть явления сугубо локальные, а в какой они носят глобальный характер?

Б. К.: Проведение здесь аналогий и различий - задача крайне сложная. Однако для начала надо признать, что пережитый нами кризис социалистического проекта есть мировое явление. Сколько бы ни критиковали «советскую модель социализма» (не только правые, но и левые, упрекавшие ее в неаутентичности), но с крахом «советского социализма» оказалась поставлена под вопрос сама возможность альтернативного построения общества. Вот почему диагноз Фукуямы - «конец истории», - сколько бы над ним ни издевались, логически совершенно точен. Есть только одно дополнение, которое сделал Роберт Курц в книге «Коллапс модернизации». Да, мы констатируем конец истории, но это не happy end. Раз у цивилизации нет альтернативы развития, нет новых идей и перспектив, нет новых форм, то, значит, и старые формы будут неизбежно вырождаться и разваливаться. Все это чревато дезинтеграцией общества и его распадом на подсистемы, каждая из которых становится все более замкнутой и все менее способной к диалогу с другими подсистемами. Симптомы же этого процесса можно наблюдать везде и повсюду. Достаточно присмотреться к тому, по какой логике циркулирует сейчас финансовый капитал, как он все менее и менее принимает в расчет реальные процессы в экономике, хотя и оказывает на нее огромное воздействие. Короче говоря, речь идет о весьма реальном кризисе цивилизации, о новом варварстве. Руанда, Югославия - все это симптомы.