Как мы уже заметили, Империя Хардта и Негри, по существу, бессубъектна. Точнее, в ней субъект есть, но он так же неуловим, подвижен и абстрактен, как и все остальные понятия этой книги. В этой зыбкости, бессубъектности Хардт и Негри видят проявление новизны современной эпохи. Однако, парадоксальным образом, когда они начинают говорить о прошлом, оно тоже становится размытым и бессубъектным. Стоит им обратиться к истории, например, европейского Ренессанса и Просвещения, как перед нами всплывают такие же неясные очертания самодвижущегося процесса, в котором действуют совершенно гегельянские общие идеи - революционное и контрреволюционное начало, стремление к свободе и потребность в контроле, причем совершенно неважно, чье это стремление и чья потребность. Время от времени на страницах книги появляются какие-то не менее абстрактные «массы», про которые мы знаем не больше, чем про абсолютные идеи старинной философии. Для Маркса массы представляли собой форму существования и организации совершенно конкретных социальных групп и классов, имевших определенные интересы и на этой основе формирующиеся потребности. Пролетариат становится массой в силу того, что этого требует логика фабричного производства, накопления капитала и урбанизации, собирающая людей вместе и превращающая их в «массу». Эта же логика еще раньше вовлекает в свой оборот и мелкую буржуазию. Однако все эти социальные группы сохраняют свое лицо. Социология, Маркса ли, Вебера ли, интересуется именно собственным обликом класса, его специфическими особенностями, из которых и произрастает потребность в политическом действии, необходимость борьбы и стремление к освобождению. Социология Хардта и Негри, если применительно к ним вообще можно говорить о социологии, напротив, предполагает полную обезличенность.
Единственное, что мы точно узнаем про массы, прочитав «Империю», - это то, что они бедны. В этом главная особенность текущего момента. Рабочего класса больше нет. Бедность, говорят нам авторы, стала отношением производства. Жаль только, они не уточняют, каким образом. Мы узнаем лишь, что теперь бедность «проявляется во всей своей открытости, поскольку в эпоху постсовременности подчиненные поглотили эксплуатируемых. Иными словами, бедняки, каждый бедный человек, массы бедных людей поглотили и переварили массы пролетариев. Самим этим фактом бедняки стали производительной силой. Даже продающие свое тело, нищие голодающие - все виды бедняков - стали производительной силой. И поэтому бедняки обрели еще большую значимость: жизнь бедняков обогащает планету и облекает ее стремлением к творчеству и свободе. Бедняки являются условием любого производства» (с. 154).
Социологическое мышление здесь поднимается до уровня сказок Шарля Перро. Ведь уже герои «Золушки» и «Кота в сапогах» прекрасно понимали противоположность между бедностью и богатством, прилагая изрядные творческие усилия (и демонстрируя в этом немалую свободу), чтобы из первой группы перебраться во вторую.
О противоречиях между бедными и богатыми много писали с древнейших времен, но внятных решений предложить не могли просто потому, что бедность сама по себе не является не то что «производственным отношением», но даже и общественным отношением. Она лишь следствие сложившихся социальных отношений и экономического порядка. Новаторство марксистской мысли состояло в том, что она отбросила морализаторство прежних радикальных идеологов, то восхищавшихся добродетелями бедняков, то негодовавших по поводу царящей вокруг нищеты. Марксизм предложил говорить конкретно - о социальной структуре, об организации экономики. Обнаружилось, что бедность по своему происхождению неоднородна. Именно поэтому движения, стремившиеся опереться на бедняков, оказывались неустойчивыми и неэффективными. Когда Маркс писал о революционном потенциале пролетариев, он меньше всего имел в виду их нищету. И совершенно закономерно, что наиболее успешные революционные попытки предпринимались далеко не самыми обездоленными группами общества.
Все это, конечно, банально. Но оргинальность теоретической мысли Хардта и Негри состоит в том, что она даже не поднимается до уровня современной банальности, оставаясь на уровне банальностей полуторасотлетней давности.
Надо сказать, что разделение общества на богатых и бедных, то есть по уровню потребления, для наших авторов вполне закономерно. Так же как сочинители «Империи» принимают за чистую монету газетные передовицы об успехах глобализации, переходя к социологии, они не менее последовательно следуют буржуазному подходу, который видит человека только как собственника либо потребителя. Другое дело, что революционная совесть требует как-то увязать это с привычными марксистскими лозунгами - отсюда и рассуждения о бедняках как производительной силе.
Избранный авторами «Империи» ход мысли напрочь исключает любую попытку предложить какую-либо стратегию преобразований. Ведь стретегия предполагает наличие какого-то организующего смысла в системе. Поскольку же в мире «Империи» нет главной оси, основного, системного противоречия, то невозможно (и не нужно) обсуждать вопрос о том, куда направить основной удар. Любая политическая программа адресуется к каким-то конкретным социальным и экономическим проблемам, которые можно четко сформулировать и разрешить - здесь и сейчас. Но в мире «Империи” это бессмысленно, ибо проблемы и противоречия плодятся бесконечно и бессистемно, как кролики на фермах Ходорковского.
Борьба с Империей сводится к сопротивлению, к «бытию-против». Это не программа, не идеология, а образ жизни. Который, кстати, может прекрасно вписываться в буржуазную реальность, не преобразуя, а дополняя ее - вместе с майками с портретами Че Гевары, радикальными бестселлерами и другими символами протеста, рыночный спрос на которые возрастает тем больше, чем меньше остается желающих покупать идеи неолиберализма.
Восторг многих радикальных читателей вызвала финальная фраза про «безудержную радость быть коммунистом» (с. 380). Признаться, я подобного восторга не разделяю. Идеи действительно могут доставлять наслаждение. И с давних пор мы знаем про «радость борьбы». Но, да простят меня поклонники Негри, слова о «безудержной радости» у меня ассоциируются не с революцией, а скорее с глупостью. В данном случае этика «Империи» как раз противоположна марксистской. Маркс, в отличие от Хардта и Негри, понимал, что знание и убеждение предполагают также ответственность.
Любопытно, что, хотя большинство западных марксистов от книги Хардта и Негри пришли в ужас, сами авторы вполне искренни в своем позитивном отношении к идеям Маркса. Дело в том, что, высказывая нечто противоположное марксизму в одной части книги, они с «безудержной радостью» повторяют общие места марксистской теории в другой. Создается впечатление, что авторы «Империи» любят общие места искренне и бескорыстно - неважно, откуда почерпнута та или иная банальность, насколько она стыкуется с другим общим местом, повторенным на следующей странице. Банальность любого тезиса для авторов «Империи» является синонимом его убедительности. Верую, ибо банально!
Возможно, впрочем, что именно это нагромождение банальностей оказалось своего рода конкурентным преимуществом книги, предопределившей ее кассовый успех. Благодаря изобилию общих мест читатель овладевает текстом без особых интеллектуальных усилий - несмотря на изобилие философской лексики и изрядную длину текста.
Впечатляющая величина этого тома объясняется не в последнюю очередь множеством повторов, особенно во второй половине книги. Кажется, что уже все сказано, но авторы как будто не могут остановиться. Признаюсь, впрочем, вторая половина «Империи» понравилась мне больше: ведь изрядная часть написанного в ней никак не вяжется с основными идеями, высказанными в начале. По существу, эта часть книги представляет собой повтор общих мест современного (а иногда и классического) марксизма, что, конечно, приятно левому читателю. Как в старом антисоветском анекдоте: «Сколько раз можно повторять, советской власти больше нет?!» - «А вы повторяйте, повторяйте!»