В Церкви не может даже и возникнуть вопроса о понимании Бога, «как чистого акта» или как «статики». Если своего земного отца нельзя рассматривать, как «чистый акт» или как «статику» (это было бы выражением, как бы философской любви, но не человеческой), так тем более о Небесном Отце Живом нельзя говорить в категориях мертвого объективизма.
Бесконечны духовные постижения близости Господа, но все они – вне категорий, вне «философии» даже. Конечно, и те, которые закреплялись в богословских апофатических и катафатических выражениях. Символ св. Григория Чудотворца – лучший ответ Н. А. Бердяеву, как «христианская вера» понимает Живого Бога, Которого гораздо больше любит, чем понимает, гораздо больше исповедует, чем определяет. И у подвижников веры церковной, как и у подвижников церковной мысли выражено Богопознание, как молчание чувств и действие Духа.
Не во всей существенности Бердяев воспринимает сам и смысл священства Церкви. Священство-апостольство не только символический знак, но и сила реальная, независимо от того, пользуется или не пользуется этой силой кто-либо (или даже сам священник). Священство – посредничество любви, посредничество тайн, талан особой власти, вручаемой грешному человеку. Он есть талант подлинного и высокого творчества, по вере церкви, и именно Н. А. Бердяеву, в связи с его системой эсхатологической этики, легче всего было бы воспринять священство, не как символику, даже «реальную», но как реальность. Однако, он видит два мира: мир символики и мир реальности, и священство относит к первому миру, противополагая ему святость, как чиновничеству государства – государственный героизм. Но власть не символ, а реальность. Реальность власти может обесцветиться до символизма (может быть этим процессом соблазняется Бердяев), но тогда это будет восстание против реальности. Как Причастие может быть принято без веры, но оно от этого не обратится снова в хлеб, но останется Телом, и вкушающий без веры вкусит суд. «Святого» и «священника» нельзя смешивать, но уже никогда нельзя противополагать. Нельзя противополагать «небо» и «день», но сочетаться эти понятия могут. Здесь нет элементов противоположения. Священство, при греховности священника, но при вере его в дар свой, или по вере другого, может быть большей реальностью святости, большим освящением земли, чем неукорененная в порядке мира, т.е. не имеющая дара освящения земли, святость. До Суда, до «видения», в земной лишь атмосфере веры, в коей мы все живем, невозможно проводить окончательной границы между символической и реальной святостью. Священство же, имея в себе реальную символику, конечно в сознании православной веры является более твердой и гносеологически ясной реальностью, чем святость.
Дух некоторого неразличения явственен и в полемике Бердяева против «страха» вообще, как этического материала. Здесь автор является глазам читателя как бы захваченным фантасмагорической стихией, которую он сам, столь творчески обличил в своей книге. Категория страха целиком делается применима к нему же самому, ибо он высказывает страх пред страхом (…такой же, как и перед «личным спасением»).
В том и тайна духовной этики, что не всякий страх противоречит любви. Благоговение любви – страх, но ангельский, Божий. И потому он – «начало Премудрости» – по слову Премудрого. Не плотский, бесовский, безблагодатный, но сыновний, духовный, который есть творческая атмосфера Благодати, по свидетельству всех тех, кои имели совершенную любовь. «В каком страхе и трепете пребывают христиане?» – спрашивает прп.Макарий Египетский и отвечает: «Чтобы не поползнуться в чем-нибудь, но пребывать в согласии с Благодатью» (Беседа 27).