Выбрать главу

В общем, и при мне жизнь не была идиллической. Однако на все мои протесты в отношении избиения больных и издевательств над ними начальник отделения обязательно реагировал. По-видимому, сказывалась боязнь гласности. Опасались, что я расскажу на свидании жене, а она может понести дальше. В результате все больные отмечали, что атмосфера на отделении изменилась. Неоднократно мне говорили: "Видели бы Вы, что делалось до Вас!" А когда меня суд признал возможным перевести в психбольницу обычного типа, я получил поздравления почти от каждого, но "хроники", долгие годы находящиеся в "больнице", к этому с грустью добавляли: "Вот Вы уедете, и у нас опять все вернется на старое". Таким образом, даже незначительная гласность оказалась благотворной.

И, наоборот, когда спецпсихбольница оторвана от внешнего мира, полностью изолирована, да еще и персонал оказался бесчеловечным, жизнь больных становится непереносимой. Сейчас весь мир узнал о Днепропетровской спецпсихбольнице. Из того, что рассказала жена Леонида Плюща, мы воочию увидели тот тип врача, который описал Митгерлих: врач, органически слившийся с нацистом. Я со страхом и отвращением зримо представляю себе, что могут творить с больными такие "врачи". Но бывает, наверное, и хуже.

То, что мне рассказывали о Благовещенской спецпсихбольнице, человеку вообще трудно представить. Картины ада слишком слабы для сравнения с этим учреждением. Обворовывать больных везде обворовывают, но в Благовещенске воруют так, что больным ничего не остается и они просто голодают. Бить больных везде бьют, но в Благовещенске истязают. "Лечат" там еще страшнее, чем в Днепропетровске.

Итак, скажу еще раз, в разных больницах, на разных отделениях и персонально каждому - мучения разные. И не может быть иначе. Сама система, при которой тот, кто отправлен на принудительное лечение, отдается в полное и бесконтрольное распоряжение спецпсихбольницы, без какой бы то ни было возможности обжалования, порождает произвол, который выражается в любых мыслимых формах, создает условия для мучительства людей и издевательства над ними в меру низости персонала конкретной больницы. Все разнообразие этих мучительств не опишешь. Но есть общее, без чего не может обойтись ни одна спецпсихбольница, даже та, которая укомплектована честным и доброжелательным персоналом. Не может потому, что это общее заложено в самой идее спецпсихбольниц.и оно-то как раз и является главным мучительством.

Это главное - полная безнадежность.

Форпостов, рассказывая о своем прибытии в Черняховскую СПБ, сказал: "Как в темную глубокую яму провалился. И никаких надежд когда-нибудь отсюда выбраться." И действительно, семьи у него нет - значит, нет и связи с внешним миром. "Выздороветь" тоже невозможно. Ведь у политических "болезнь" и "преступление" - это одно и то же. Ты говоришь (у следователя), что в СССР нет свободы печати, - значит, ты клеветник, преступник. Ты то же самое говоришь врачу-психиатру - тот говорит: это бред, психическое заболевание. Ты говоришь (у следователя), что выборы надо сделать выборами, а не спектакли единодушия разыгрывать,- значит, ты преступник, ты против советских порядков, ты антисоветчик. То же самое ты повторяешь психиатру - он тебе записывает "идеи реформаторства", а если ты еще, не дай Бог, скажешь, что так долго продолжаться не может, - тебе добавят еще и профетизм (пророчество), так что у тебя уже клубок шизофренических симптомов. Чтобы вылечиться от такого "заболевания" или хотя бы "выйти из болезненного состояния", надо отказаться от своих убеждений, "наступить на горло собственной песне". Морально растоптать самого себя.

Выздороветь - это значит признать, что ты совершил все инкриминируемые тебе "преступления" и совершил их в состоянии психической невменяемости, что ты понял и прочувствовал это и впредь не совершишь ничего подобного. Сделать такое, совершить такую гражданскую казнь над самим собой не так-то просто. А не пойти на это, не согласиться "выздоравливать", - значит идти на неопределенно долгое "лечение", в пределе до конца жизни. Тут подумаешь. И я не удивляюсь, что есть такие, кто "раскаивается" в содеянном и обещает прекратить подобную деятельность в будущем. В этом нет удивительного, т.к. альтернатива - пожизненное заключение - не менее страшна.

Моей жене тоже советовали уговорить меня "раскаяться". И совет этот давали люди, мною очень уважаемые и мужественные, которые сами вряд ли пошли бы на раскаяние, но они не считали себя вправе требовать того же от старого и уже достаточно травмированного жизнью человека. Я очень благодарен жене за то, что она не довела эти советы до меня. Мне от них было бы еще труднее. И сейчас, когда для меня уже все позади, я удивляюсь не тому, что кто-то раскаялся, а тому, что "раскаявшихся" так ничтожно мало. Я никого из "раскаявшихся" не осуждаю и не считаю, что кто-то вправе их осудить.

Если мать, отнятая от маленьких детей, добровольно идет на пожизненное заключение, это более ненормально, чем если она платит за возвращение к своим крошкам неправдивым "раскаянием". Позор не ей - позор системе, которая мать поставила перед такой альтернативой. На системе лежит позор и за возвращение таким же путем мужа к любимой жене и четырем малолеткам, из которых один грудной. А от любого человека разве допустимо любой ценой добиваться ложного признания? Ведь это же духовное убийство. Человек должен сам себя оболгать, морально уничтожить под угрозой неопределенно долгого и даже пожизненного заточения, связанного с многочисленными тяготами, лишениями, унижениями и опасностями.

Друг всей нашей семьи Александр Сергеевич Есенин-Вольпин, который на собственной шкуре познал спецпсихбольницы, пишет в своем очерке: