Выбрать главу

Я впадаю в негативный экстаз от радио. В результате возникает состояние фасцинации и головокружения, вызванное этим обсценным бредом коммуникации. Вместо простой формы удовольствия — алеаторная и ошеломительная. Если следовать Роже Кайюа[56] в его классификации игр (она столь же хороша, как и всякая другая) — игры в выражение (мимикрия), игры в соревнование (агон), игры в изменение (алеа), игры в изменение (илинкос), то вся тенденция нашей современной «культуры» ведет нас от постепенно исчезающих форм выразительности и соревнования (как мы отмечали на уровне объектов) к преобладающим формам риска и головокружения. Последние более не включают сценической игры, зеркала, вызова и дуальности: они, скорее, экстатичны, индивидуалистичны и нарциссичны. Удовольствие уже извлекается не из манифестации, сценической и эстетической, но, скорее, из чистой фасцинации, алеаторики и психотропики. Это не обязательно негативное ценностное суждение: здесь, несомненно, существует исходная и глубинная мутация самих форм восприятия и удовольствия. Мы все еще плохо оцениваем последствия. Желая применять наши старые критерии и рефлексы «сценической» чувствительности, мы, несомненно, заблуждаемся в отношении того, чем может являться — в этой чувственной сфере — возникновение чего-то нового, экстатического и обсценного.

В одно вещи можно быть уверенным: сцена волнует нас, обсценное очаровывает. С фасцинацией и экстазом страсть исчезает. Облачение, желание, страсть, соблазн или, с другой стороны, согласно Кайюа, выразительность и соревнование, — это горячая вселенная. Экстаз, обсценность, фасцинация, коммуникация, или иначе, по Кайюа, риск, шанс и головокружение, — холодная вселенная (даже головокружение — холодное, в особенности психоделическое головокружение от наркотиков).

Во всяком случае, мы должны будем испытать на себе это новое состояние вещей, эту принудительную экстраверсию всего внутреннего, эту принудительную инъекцию всего внешнего, что буквально и означает категорический императив коммуникации. При этом, возможно, допустимо использование старых метафор из сферы патологии. Если истерия была патологией выразительности, театральной и оперной конверсией тела, если паранойя была патологией организации, структурацией ригидного и ревнивого мира, то с приходом коммуникации и информации, имманентной неупорядоченности связей всех сетей, с их непрерывными соединениями, мы отныне получаем новую форму шизофрении. Собственно говоря, нет больше истерии, нет больше передающейся паранойи, но лишь состояние страха, присущее шизофренику: слишком велика близость всего и вся, грязная неупорядоченность связей всего, что касается, облекает и пронзает без сопротивления — не без ауры приватной защиты, нет даже собственного тела, чтобы защищать его.

Шизо лишен всякой сцены, открыт всему вопреки себя самого, живет во все возрастающем смущении. Он сам непристоен, ведь обсценное домогается обсценного мира. Что характеризует его в наименьшей степени, так это утрата реального. Обычно говорят о световых годах отчуждения от реального, пафосе дистанции и радикального разделения; но все как раз наоборот, абсолютная близость, тотальная мгновенность вещей, ощущение незащищенности, отсутствие уединенности. Это конец внутреннего и интимного, выпячивание и прозрачность мира, который пересекает его без всяких преград. Он более не способен проводить границу своего собственного существования, не способен разыгрывать пьесу себя самого, не способен творить себя как зеркало. Отныне он лишь чистый экран, переключающийся центр для всех сетей влияния.

Насилие глобализации

Данный отрывок взят из эссе “Power Inferno”. Печатается по изданию: LE MONDE DIPLOMATIQUE, NOVEMBRE 2002, Page 18

Перев. с франц. Юлии Бессоновой

Опубликовано в журнале: «Логос» 2003, № 1

Неизбежна ли глобализация? Все другие культуры в отличие от нашей каким-то образом уходили от фатальности этого безучастного товарообмена. Где критический порог перехода к универсальному, а затем к глобальному? Что за головокружение толкает мир к абстрактным Идеям, и что за помутнение сознания толкает к безоговорочному претворению в жизнь этих Идей?

Универсальное было Идеей. Как только идея воплощается в глобальном, она кончает жизнь самоубийством, как Идея, как идеальный финал. Человеческое становится исходной эталонной инстанцией, и отныне господствует одно человечество, имманентное самому себе, занявшее пустующее место умершего Бога. Но оно не имеет конечного смысла, разумного основания. Не имея больше врагов, человеческое их порождает изнутри вместе с целым родом бесчеловечных метастаз. С этого момента насилие глобального — насилие системы, которая третирует любые формы негативности, сингулярности, включая крайнюю форму сингулярности, а именно, саму смерть — насилие общества, где мы в принципе лишены права идти на конфликт, где запрещена смерть — насилие, которое кладет конец в некотором смысле самому насилию и работает над тем, чтобы поставить на место мир свободный от всякого естественного порядка вещей, будь то тело, секс, рождение или смерть. Более чем о насилии, нужно было бы говорить о его ядовитости. Насилие вирусно: оно осуществляется через заражение, цепную реакцию и постепенно разрушает весь наш иммунитет и способность сопротивляться.

Между тем, ставки еще не сделаны, и глобализация заведомо не выиграла. Перед лицом этой унифицирующей и разлагающей власти видно как повсюду возникают разнородные силы — не просто отличные друг от друга, а антагонистичные. За все более активным противостоянием глобализации, за сопротивлением политическим и экономическим стоит архаичное неповиновение: что-то вроде мучительного ревизионизма относительно достижений современности и “прогресса”, неприятие не только глобальной техноструктуры, но и ментальной структуры равноценности всех культур. Воскрешение этого архаизма может возрождать черты насилия, аномальности, иррациональности на фоне нашей просвещенной мысли — этнических, религиозных, лингвистических коллективных форм, но также на фоне индивидуальных психических отклонений и неврозов. Было бы ошибкой клеймить эти приступы и вспышки как популистские, архаичные и даже террористические. Все, что привлекает всеобщее внимание сегодня, направлено против этой абстрактной универсальности, включая антагонизм ислама и западных ценностей (поскольку в нем заложен наиболее пылкий протест и он сегодня враг номер один).

Что может помешать глобальной системе? Конечно, не антиглобалистское движение, у которого одна лишь цель — притормозить ослабление регуляторной функции. Политическое воздействие может быть ощутимым, а символический удар ничтожен. Это насилие — также что-то типа внутренних, неожиданных превратностей, которые система может преодолеть, сама ведя игру. То, что может помешать системе, связано не с позитивными альтернативами, а с сингулярностями. А они ни позитивны, ни негативны. Они не могут быть альтернативой, они совсем другого порядка. Они не подчиняются ни ценностным суждениям, ни принципам политической реальности. Они могут быть чем-то самым лучшим или наихудшим. Их невозможно объединить в федерацию во всеобщем историческом действии. Они разрушают любые общие и доминирующие идеи, но они не являются одновременно общей контр-идеей — они придумывают собственную игру и у них свои правила.

Сингулярности не являются неизбежно жестокими, насильственными, среди них есть и весьма субтильные: язык, искусство, тело, культура. Но есть и жестокие — как терроризм. Такого рода сингулярность мстит всем уникальным культурам, которые заплатили своим исчезновением за восстановление этой единственной глобальной власти.

вернуться

56

Roger Caillois. Les jeux et les hommes (Paris: Gallimard,1958). [Tr.]