РИСУНОК
Рисую женщину в лиловом. Какое благо - рисовать и не уметь? А ту тетрадь с полузабытым полусловом я выброшу! Рука вольна томиться нетерпеньем новым. Но эта женщина в лиловом откуда? И зачем она ступает по корням еловым в прекрасном парке давних лет? И там, где парк впадает в лес, лесничий ею очарован. Развязный! Как он смел взглянуть прилежным взором благосклонным? Та, в платье нежном и лиловом, строга и продолжает путь. Что мне до женщины в лиловом? Зачем меня тоска берет, что будет этот детский рот ничтожным кем-то поцелован? Зачем мне жизнь ее грустна? В дому, ей чуждом и суровом, родимая и вся в лиловом, кем мне приходится она? Неужто розовой, в лиловом, столь не желавшей умирать, все ж умереть? А где тетрадь, чтоб грусть мою упрочить словом?
НЕ ПИСАТЬ О ГРОЗЕ
Беспорядок грозы в небесах! Не писать! Даровать ей свободу не воспетою быть, нависать над землей, принимающей воду!
Разве я ей сегодня судья, чтоб хвалить ее: радость! услада! не по чину поставив себя во главе потрясенного сада!
Разве я ее сплетник и враг, чтобы, пристально выследив, наспех, величавые лес и овраг обсуждал фамильярный анапест?
Пусть хоть раз доведется уму быть немым очевидцем природы, не добавив ни слова к тому, что объявлено в сводке погоды.
Что за труд - бег руки вдоль стола? Это отдых, награда за муку, когда темною тяжестью лба упираешься в правую руку.
Пронеслось! Открываю глаза. И рука моя пишет и пишет. Навсегда разминулись - гроза и влюбленный уродец эпитет.
Между тем удается руке детским жестом придвинуть тетрадку и в любви, в беспокойстве, в тоске все, что есть, описать по порядку.
x x x
А. Н. Корсаковой
Весной, весной, в ее Начале, я опечалившись жила. Но там, во мгле моей печали, о, как я счастлива была,
когда в моем дому любимом и меж любимыми людьми, плыл в небеса опасным дымом избыток боли и любви.
Кем приходились мы друг другу, никто не знал, и все равно нам, словно замкнутому кругу, терпеть единство суждено.
И ты, прекрасная собака, ты тоже здесь, твой долг высок в том братстве, где собрат собрата терзал и пестовал, как мог.
Но в этом трагедийном детстве Былых и будущих утрат свершался, словно сон о детстве, спасающий меня антракт,
когда к обеду накрывали, н жизнь моя была проста, и Александры Николавны являлась странность и краса.
Когда я на нее глядела, я думала: не зря, о, нет, а для таинственного дела мы рождены на белый свет.
Не бесполезны наши муки, и выгоды не сосчитать затем, что знают наши руки, как холст и краски сочетать.
Не зря обед, прервавший беды, готов и пахнет, и твердят все губы детские обеты и яства детские едят.
Не зря средь праздника иль казни, то огненны, то вдруг черны, несчастны мы или прекрасны, и к этому обречены.
x x x
Прощай! Прощай! Со лба сотру воспоминанье: нежный, влажный сад, углубленный в красоту, словно в занятье службой важной.
Прощай! Все минет: сад и дом, двух душ таинственные распри, и медленный любовный вздох той жимолости у террасы.
Смотрели, как в огонь костра,до сна в глазах, до муки дымной, и созерцание куста равнялось чтенью книги дивной.
Прощай! Но сколько книг, дерев нам вверили свою сохранность, чтоб нашего прощанья гнев поверг их в смерть и бездыханность.
Прощай! Мы, стало быть, из них, кто губит души книг и леса. Претерпим гибель нас двоих без жалости и интереса.
ПРОЩАНИЕ С КРЫМОМ
Перед тем, как ступить на балкон, я велю тебе, богово чудо: пребывай в отчужденье благом! Не ищи моего пересуда.
Не вперяй в меня рай голубой, постыдись этой детской уловки. Я-то знаю твой кроткий разбой, добывающий слово из глотки.
Мне случалось с тобой говорить, проболтавшийся баловень пыток, смертным выдохом ран горловых я тебе поставляла эпитет.
Но довольно! Всесветлый объем не таращь и предайся блаженству. Хватит рыскать в рассудке моем похвалы твоему совершенству.
Не упорствуй, не шарь в пустоте, выпит мед из таинственных амфор. И по чину ль твоей красоте примерять украшенье метафор?
Знает тот, кто в семь дней сотворил семицветие белого света, как голодным тщеславьем твоим клянчишь ты подаяний поэта?
Прогоняю, стращаю, кляну, выхожу на балкон. Озираюсь. Вижу дерево, море, луну, их беспамятство и безымянность.
Плачу, бедствую, гибну почти, говорю: о, даруй мне пощаду, погуби меня, только прости! И откуда-то слышу: - Прощаю...
x x x
Мне вспоминать сподручней, чем иметь. Когда сей миг и прошлое мгновенье соединятся, будто медь и медь, их общий звук и есть стихотворенье.
Как я люблю минувшую весну, и дом, и сад, чья сильная природа трудом горы держалась на весу поверх земли, но ниже небосвода.
Люблю сейчас, но, подлежа весне, я ощущала только страх и вялость к объему моря, что в ночном окне мерещилось и подразумевалось.
Когда сходились море и луна, студил затылок холодок мгновенный, как будто я, превысив чин ума, посмела фамильярничать с вселенной.
В суть вечности заглядывал балкон не слишком ли? Но оставалась радость, что, возымев во времени былом день нынешний, - за все я отыграюсь.
Не наглость ли - при море и луне их расточать и обмирать от чувства: они живут воочью, как вчерне и набело, навек во мне очнутся.
Что происходит между тем и тем мгновеньями? Как долго длится это в душе крепчает и взрослеет тень оброненного в глушь веков предмета.
Не в этом ли разгадка ремесла, чьи правила: смертельный страх и
доблесть, блеск бытия изжить, спалить дотла и выгадать его бессмертный отблеск?
ВОСПОМИНАНИЕ О ЯЛТЕ
В тот день случился праздник на земле. Для ликованья все ушли из дома, оставив мне два фонаря во мгле по сторонам глухого водоема.
Еще и тем был сон воды храним, что, намертво рожден из алебастра, над ним то ль нетопырь, то ль херувим улыбкой слабоумной улыбался.
Мы были с ним недальняя родня среди насмешек и неодобренья он нежно передразнивал меня значеньем губ и тщетностью паренья.
Внизу, в порту, в ту пору и всегда, неизлечимо и неугасимо пульсировала бледная звезда, чтоб звать суда и пропускать их мимо.
Любовью жегся и любви учил вид полночи. Я заново дивилась неистовству, с которым на мужчин и женщин человечество делилось.