Выбрать главу

...Печальный ангел с личиком больным. Надземный взор. Прилежный лоб и локон. Гроза в июне. Воспаленье в легком. И тьма небес, закрывшихся за ним...

- Мне горестей своих не занимать, а вы хотите мне вручить причину оплакивать всю жизнь его кончину и в горе обезумевшую мать?

- Тогда сервиз на двадцать шесть персон! воскликнул он, надеждой озаренный. В нем сто предметов ценности огромной. Берите даром - и вопрос решен.

-Какая щедрость и какой сюрприз! Но двадцать пять моих гостей возможных всегда в гостях, в бегах неосторожных. Со мной одной соскучится сервиз.

Как сто предметов я могу развлечь? Помилуй бог, мне не по силам это. Нет, я ценю единственность предмета, вы знаете, о чем веду я речь.

-Как я устал! - промолвил антиквар. Мне двести лет. Моя душа истлела. Берите все! Мне все осточертело! Пусть все мое теперь уходит к вам.

И он открыл футляр. И на крыльцо из мглы сеней, на долю из темницы явился свет, и опалил ресницы, и это было женское лицо.

Не по чертам его - по черноте, сжегшей ум, по духоте пространства я вычислила, сколь оно прекрасно, еще до зренья, в первой слепоте.

Губ полусмехом, полумраком глаз лицо ее внушало мысль простую: утратить разум, кануть в тьму пустую, просить руки, проситься на Кавказ.

Там - соблазнить ленивого стрелка сверкающей открытостью затылка, раз навсегда - и все. Стрельба затихла, и в небе то ли бог, то ль облака.

-Я молод был сто тридцать лет назад. проговорился антиквар печальный. Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной я каждый день ходил в тот дом и сад.

О, я любил ее не первый год, целуя воздух и каменья сада, когда проездом - в ад или из ада вдруг объявился тот незваный гость.

Вы Ганнибала помните? Мастак он был в делах, достиг чинов немалых, но я о том, что правнук Ганнибалов случайно оказался в тех местах.

Туземным мраком горячо дыша, он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось. Прислуга, как в грозу, перекрестилась. И обмерла тогда моя душа.

Чужой сквозняк ударил по стеклу. Шкаф отвечал разбитою посудой. Повеяло паленым и простудой. Свеча погасла. Гость присел к столу.

Когда же вновь затеяли огонь, склонившись к ней, перемешавшись разом, он всем опасным африканским рабством потупился, как укрощенный конь.

Я ей шепнул: - Позвольте, он урод. Хоть ростом скромен, и на том спасибо. -Вы думаете? - так она спросила. Мне кажется, совсем наоборот.

Три дня гостил, весь кротость, доброта, любой совет считал себе приказом. А уезжая, вольно пыхнул глазом и засмеялся красным пеклом рта.

С тех пор явился горестный намек в лице ее, в его простом порядке. Над непосильным подвигом разгадки трудился лоб, а разгадать не мог.

Когда из сна, из глубины тепла всплывала в ней незрячая улыбка, она пугалась, будто бы ошибка лицом ее допущена была.

Но нет, я не уехал на Кавказ, Я сватался. Она мне отказала. Не изменив намерений нимало, я сватался второй и третий раз.

В столетье том, в тридцать седьмом году, по-моему, зимою, да, зимою, она скончалась, не послав за мной)) без видимой причины и в бреду.

Бессмертным став от горя и любви, я ведаю этим ничтожным храмом, толкую с хамом и торгую хламом, затерянный меж богом и людьми.

Но я утешен мнением молвы, что все-таки убит он на дуэли. - Он не убит, а вы мне надоели, сказала я, - хоть не виновны вы.

Простите мне желание руки владеть и взять. Поделим то и это. Мне - суть предмета, вам - краса портрета: в награду, в месть, в угоду, вопреки.

Старик спросил: - Я вас не вверг в печаль признаньем в этих бедах небывалых? -Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, сказала я, - мне лишь его и жаль.

А если вдруг, вкусивший всех наук, читатель мой заметит справедливо: - Все это ложь, изложенная длинно. Отвечу я: - Конечно, ложь, мой друг.

Весьма бы усложнился трезвый быт, когда б так поступали антиквары, и жили вещи, как живые твари, а тот, другой, был бы и впрямь убит.

Но нет, портрет живет в моем дому! И звон стекла! И лепет туфель бальных! И мрак свечей! И правнук Ганнибалов к сему причастен - судя по всему.

ГЛАВА ИЗ ПОЭМЫ

I

Начну издалека, не здесь, а там, начну с конца, но он и есть начало. Был мир как мир. И это означало все, что угодно в этом мире вам.

В той местности был лес, как огород, так невелик и все-таки обширен. Там, прихотью младенческих ошибок, все было так и все наоборот.

На маленьком пространстве тишины был дом как дом. И это означало, что женщина в нем головой качала и рано были лампы зажжены.

Там труд был легок, как урок письма, и кто-то - мы еще не знали сами замаливал один пред небесами наш грех несовершенного ума.

В том равновесье меж добром и злом был он повинен. И земля летела неосторожно, как она хотела, пока свеча горела над столом.

Прощалось и невежде и лгуну какая разница? - пред белым светом, позволив нам не хлопотать об этом, он искупал всеобщую вину.

Когда же им оставленный пробел возник над миром, около восхода, толчком заторможенная природа переместила тяжесть наших тел.

Объединенных бедною гурьбой, врасплох нас наблюдала необъятность, и наших недостоинств неприглядность уже никто не возмещал собой.

В тот дом езжали многие. И те два мальчика в рубашках полосатых без робости вступали в палисадник с малиною, темневшей в темноте.

Мне доводилось около бывать, но я чужда привычке современной налаживать контакт несоразмерный, в знакомстве быть и имя называть.

По вечерам мне выпадала честь смотреть на дом и обращать молитву на дом, на палисадник, на малинуто имя я не смела произнесть.

Стояла осень, и она была лишь следствием, но не залогом лета. Тогда еще никто не знал, что эта окружность года не была кругла.

Сурово избегая встречи с ним, я шла в деревья, в неизбежность встречи, в простор его лица, в протяжность речи... Но рифмовать пред именем твоим? О, нет.

Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица - только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: "О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал". И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: "Ради бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!". Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: "Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?" - и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружал его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи -нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округлолюбовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, - с выпяченными, дешево сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с грубо поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: "Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди - вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра". От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила почти надменно: "Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду".