Мы бабу лепим, только и всего. О, это торжество и удивленье, когда и высота и удлиненье зависят от движенья твоего.
Ты говоришь:-Смотри, как я леплю.Действительно, как хорошо ты лепишь и форму от бесформенности лечишь. Я говорю: - Смотри, как я люблю.
Снег уточняет все свои черты и слушается нашего приказа. И вдруг я замечаю, как прекрасно лицо, что к снегу обращаешь ты.
Проходим мы по белому двору, мимо прохожих, с выраженьем дерзким. С лицом таким же пристальным и детским, любимый мой, всегда играй в игру.
Поддайся его долгому труду, о моего любимого работа! Даруй ему удачливость ребенка, рисующего домик и трубу.
x x x
- Мы расстаемся - и одновременно овладевает миром перемена, и страсть к измене так в нем велика, что берегами брезгает река, охладевают к небу облака, кивает правой левая рука и ей надменно говорит: - Пока!
Апрель уже не предвещает мая, да, мая не видать вам никогда, и распадается Иван-да-Марья. О, желтого и синего вражда!
Свои растенья вытравляет лето, долготы отстранились от широт, и белого не существует цвета остались семь его цветных сирот.
Природа подвергается разрухе, отливы превращаются в прибой, и молкнут звуки - по вине разлуки меня с тобой.
МОТОРОЛЛЕР
Завиден мне полет твоих колес, о мотороллер розового цвета! Слежу за ним, не унимая слез, что льют без повода в начале лета.
И девочке, припавшей к седоку с ликующей и гибельной улыбкой, кажусь я приникающей к листку, согбенной и медлительной улиткой.
Прощай! Твой путь лежит поверх меня и меркнет там, в зеленых отдаленьях. Две радуги, два неба, два огня, бесстыдница, горят в твоих коленях.
И тело твое светится сквозъ плащ, как стебель тонкий сквозь стекло и воду. Вдруг из меня какой-то странный плач выпархивает, пискнув, на свободу.
Так слабенький твой голосок поет, и песенки мотив так прост и вечен. Но, видишь ли, веселый твой полет недвижностью моей уравновешен.
Затем твои качели высоки и не опасно головокруженье, что по другую сторону доски я делаю обратное движенье.
Пока ко мне нисходит тишина, твой шум летит в лужайках отдаленных. Пока моя походка тяжела, подъемлешь ты два крылышка зеленых.
Так проносись! - покуда я стою. Так лепечи! - покуда я немею. Всю легкость поднебесную твою я искупаю тяжестью своею.
ГАЗИРОВАННАЯ ВОДА
Вот к будке с газированной водой, всех автоматов баловень надменный, таинственный ребенок современный подходит, как к игрушке заводной.
Затем, самонадеянный фантаст, монету влажную он опускает в щелку, и, нежным брызгам подставляя щеку, стаканом ловит розовый фонтан.
О, мне б его уверенность на миг и фамильярность с тайною простою!
Но нет, я этой милости не стою, пускай прольется мимо рук моих.
А мальчуган, причастный чудесам, несет в ладони семь стеклянных граней, и отблеск их летит на красный гравий и больно ударяет по глазам.
Робея, я сама вхожу в игру и поддаюсь с блаженным чувством риска соблазну металлического диска, и замираю, и стакан беру.
Воспрянув из серебряных оков, родится омут сладкий и соленый, неведомым дыханьем населенный и свежей толчеею пузырьков.
Все радуги, возникшие из них, пронзают небо в сладости короткой, и вот уже, разнеженный щекоткой, семь вкусов спектра пробует язык.
И автомата темная душа взирает с добротою старомодной, словно крестьянка, что рукой холодной даст путнику напиться из ковша.
ТОСКА ПО ЛЕРМОНТОВУ
О Грузия, лишь по твоей вине, когда зима грязна и белоснежна, печаль моя печальна не вполне, не до конца надежда безнадежна.
Одну тебя я счастливо люблю, я лишь твое лицо не лицемерно. Рука твоя на голову мою ложится благосклонно и целебно.
Мне не застать врасплох твоей любви. Открытыми объятия ты держишь. Все говоры, все шепоты твои мне на ухо нашепчешь и утешишь.
Но в этот день не так я молода, чтоб выбирать меж севером и югом. Свершилась поздней осени беда, былой уют украсив неуютом.
Лишь черный зонт в моих руках гремит. Живой и мрачной силой он напрягся. То, что тебя покинуть норовит, пускай покинет, что держать напрасно.
Я отпускаю зонт и не смотрю, как будет он использовать свободу. Я медленно иду по октябрю, сквозь воду и холодную погоду.
В чужом дому, не знаю почему, я бег моих колен остановила. Вы пробовали жить в чужом дому? Там хорошо. И вот как это было.
Был подвиг одиночества свершен. и я могла уйти. Но так случилось, что в этом доме, в ванной, жил сверчок. поскрипывал, оказывал мне милость.
Моя душа тогда была слаба и потому - с доверьем и тоскою
тот слабый скрип, той песенки слова я полюбила слабою душою.
Привыкла вскоре добрая семья, что так, друг друга не опровергая, два пустяка природы - он и я живут тихонько, песенки слагая.
Итак - я здесь. Мы по ночам не спим, я запою - он отвечать умеет. Ну, хорошо. А где же снам моим, где им-то жить? Где их бездомность реет?
Они все там же, там, где я была, где высочайший юноша вселенной меж туч и солнца, меж добра и зла стоял вверху горы уединенной.
О, там, под покровительством горы, как в медленном недоуменье танца, течения Арагвы и Куры ни встретиться не могут, ни расстаться.
Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм. Души его воинственна молитва. В ней гром мечей, и лошадиный храп, и вечная за эту землю битва.
Где он стоял? Вот здесь, где монастырь еще живет всей свежестью размаха, где малый камень с легкостью вместил великую тоску того монаха.
Что, мальчик мой, великий человек? Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью в моем мозгу и чернотой меж век, все плачущей над маленьким тобою?
И в этой, богом замкнутой судьбе, в своей нижайшей муке превосходства, хотя б сверчок любимому, тебе, сверчок играл средь твоего сиротства?
Стой на горе! Не уходи туда, где-только-то! - через четыре года сомкнется над тобою навсегда пустая, совершенная свобода!
Стой на горе! Я по твоим следам найду тебя под солнцем, возле Мцхета.
Возьму себе всем зреньем, не отдам, и ты спасен уже, и вечно это.
Стой на горе! Но чем к тебе добрей чужой земли таинственная новость, тем яростней соблазн земли твоей, нужней ее сладчайшая суровость.