Жизнь поет в нашем молчании и видит сны в нашей дремоте, даже когда нас попирают и унижают. Жизнь царствует и возвышается – и тогда, мы плачем. Жизнь улыбается дню, и она свободна, даже когда мы влачим свои цепи.
Часто мы называем Жизнь горькими именами, но лишь когда сами пребываем в горести и во мраке. Мы мним ее пустой и суетной, но лишь когда наша душа странствует в пустынном месте, а сердце упоено чрезмерным радением о себе самом.
Жизнь глубока, высока и далека; и хотя вы в силах различить острым оком лишь ее подножие, все же она рядом; и хотя дыхание вашего дыхания долетает до ее сердца, тень вашей тени падает на ее лицо и отголосок вашего еле слышного крика превращается в ее груди в весну и осень.
Жизнь, как и ваше величайшее «Я», облечена покровом и окружена тайной. Но когда Жизнь говорит, все ветра становятся словами; когда она снова говорит, улыбки у вас на устах и слезы в ваших глазах тоже становятся словами. Когда она поет, даже глухие внемлют ей, завороженные ее пением; когда она ступает, даже слепцы видят ее и в радостном изумлении следуют за нею.
Он умолк и глубокое молчание охватило народ; и молчание это было неслышной песнью, и они утешились в своем одиночестве и томлении.
Он тут же покинул их и пошел по дороге, ведшей в Сад – Сад его родителей, где покоились они и их предки.
Нашлись такие, кто последовал за ним, памятуя, что он вернулся на родину и ему одиноко, ибо не осталось никого из его родных и некому было дать пир, по велению обычая его народа.
Но кормчий корабля остановил их:
– Оставьте его, пусть он идет своим путем! Ибо его хлеб – это хлеб уединения и в его чаше – вино памяти, которое он выпьет один.
Моряки замедлили шаг, ибо они знали, что это так. Удержались от того, чтобы пойти за ним и все те, что собрались на молу.
Одна Карима провожала его еще немного, желая разделить с ним его одиночество и воспоминания. Так и не вымолвив ни слова, она свернула к своему дому и в саду под миндальным деревом, не ведая отчего, горько заплакала.
Аль-Мустафа приблизился к родительскому Саду и, вошедши в него, затворил врата, чтобы никто не мог войти следом.
Сорок дней и ночей он провел в том доме и в Саду в полном уединении, и никто даже не подошел к замкнутым вратам, ибо все понимали, что ему хочется быть одному.
А по прошествии сорока дней и ночей аль-Мустафа широко распахнул врата.
И в Сад к нему пришли девятеро: трое моряков с его корабля, трое служивших во Храме и трое его товарищей детских игр. Все – его ученики.
Когда они утром расселись вкруг него, то увидели по его взгляду, что мысли Учителя витают на чужбине. И тогда ученик по имени Хафиз просил:
– Учитель, скажи нам о городе Орфалесе и о той стране, в которой ты прожил двенадцать лет.
Аль-Мустафа молчал, он вглядывался в дальние холмы и в вольные просторы небес, и в молчании его крылось борение.
Затем он сказал:
– Друзья мои и сопутники, горе тому народу, который богат верованиями, но скуден верою!
Горе тому народу, что носит одежды, которые сам не ткет, ест хлеб, который сам не жнет, и пьет вино, которое течет не из его точила!
Горе народу, провозглашающему грабителя героем и мнящему великодушным горделивого завоевателя!
Горе народу, который презирает страсть в своих снах, а, воспрянув от забытья, смиренно покорствует!
Горе народу, возвышающему свой голос, лишь когда идет в погребальном шествии; которому нечем похвалиться кроме руин; народу, взбунтующемуся, лишь когда палач занесет топор над его головой!
Горе народу, чьи сановники – лисы, чьи философы – фокусники, чье искусство – искусство подражания!
Горе народу, встречающему нового правителя зычным звуком труб, а провожающему гиканьем только затем, чтобы вновь при трубном гласе встретить другого!
Горе народу, чьи мудрецы онемели от прожитых лет, а богатыри еще лежат в колыбели!
Горе народу, что разъят на части, каждая из которых мнит себя народом! <...>
И просил кто-то:
– Скажи нам о том, что и сейчас движет твоим сердцем!
Он посмотрел на просившего и сказал в ответ, и голос его звучал так, словно это пела звезда:
– В своих сновидениях наяву, когда вы умолкаете и вслушиваетесь в свою глубочайшую сущность, мысли ваши падают, точно хлопья снега, кружатся и одевают все звуки ваших пространств млечным безмолвием.
Что суть сны наяву, как не облака, которые дают бутоны и расцветают на небесном древе вашего сердца? Что ваши мысли, как не лепестки, которые ветра вашего сердца рассеивают по его холмам и долам?
Как вы пребываете в ожидании покоя, покуда бесформенное в вас не примет форму, так облако собирается и кочует, покуда Благословенные Персты не придадут его седому желанию обличье малых кристальных солнц, лун и звезд.
Тогда сказал Саркис, тот, что был маловерным:
– Но ведь придет весна, и все снега наших снов и мыслей истают и исчезнут.
И ответил он:
– Когда Весна отправится искать Своего возлюбленного среди дремлющих рощ и виноградников, снега впрямь истают и потоками устремятся к реке в долине, дабы стать кравчими для мирта и лавров.
Так и снег вашего сердца истает с приходом вашей Весны, и тогда ваша тайная тайных устремится потоками в долину на поиски реки жизни. И река облечет вашу тайная тайных и понесет ее к берегам великого моря.
Все истает и обратится в песнь, когда придет Весна. Даже звезды, эти огромные снежные хлопья, которые медленно падают на большие поля, и те претворятся в поющие потоки. Когда солнце Ее лика взойдет над более обширным небосклоном, найдется ли какая оледеневшая соразмерность, которая не обратится в струящийся напев? И кто из вас не хотел бы стать кравчим для мирта и лавра?
Еще вчера вы вздымались вместе с вздымающимся морем, и не было у вас берегов, как не было в вас и сущности вашей. И тогда ветер, дыхание Жизни, соткал вас – покров света на ее лик; потом ее рука сбрала вас и придала форму, и, высоко подняв голову, вы искали вершин. Но море шло по вашему следу, и песнь его все еще с вами. И хотя вы успели забыть о своих истоках, оно вечно будет напоминать о своем материнстве и вечно будет призывать вас к себе.
В своих скитаниях среди гор и в пустыне вы всегда будете помнить глубины его прохладного сердца. И пусть часто вам неведомо будет, что вас неудержимо влечет, знайте – это его всеобъятный и мерный покой.
Да и может ли быть иначе? В роще и в беседке, когда струи дождя пляшут в древесной листве на холме или падает снег, благословение и завет; в долине, когда вы ведете стада к реке; в полях, где ручьи – эти серебряные потоки – окаймляют зеленое одеяние; в ваших садах, где ранним утром росистые капли отражают небеса; в лугах, где вечерний туман наполовину скрадывает ваш путь,– всюду море с вами, означая ваше происхождение, взывая к вашей любви.
Это хлопья снега в вас стекают в море.
Утром, когда они прогуливались по Саду, у врат появилась женщина. Это была Карима, та, которую аль-Мустафа в свои детские годы любил как сестру. Она ни о чем не просила, даже не постучала в ворота, лишь с тоской и печалью смотрела в Сад.
Аль-Мустафа, увидев желание в ее взоре, легкой поступью подошел к вратам и растворил их. Она вошла, и он приветствовал ее.
– Почему ты совсем отдалился от нас? – спросила Карима. – Мы тоскуем без света твоего лица. Ведь все эти долгие годы мы горели любовью к тебе и с тоской и надеждою ждали твоего возвращения. Теперь народ взывает к тебе и хочет говорить с тобою, а меня послали просить, чтобы ты показался народу, уделил нам от своей мудрости, утешил сердца отчаявшихся и избавил нас от нашего неразумия.
Глядя на нее, он сказал:
– Если меня зовешь мудрым, то и всех зови мудрыми. Я – незрелый плод, все еще льнущий к ветке, – ведь только вчера я был цветком.
Не зови никого вокруг глупцом, ибо воистину мы ни мудры, ни глупы. Мы зеленая листва на древе жизни, а сама жизнь выше мудрости и заведомо выше глупости.
Так ли уж я отдалился от вас? Разве ты не знаешь, что есть одно лишь расстояние – то, которое душа не в силах измерить мыслью? А когда душа измерит его, оно обращается в ее ритм.