«Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая…»
Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая,
тебя бы утешить никто не сумел.
В угрюмые ночи ты бредишь о рае,
ты плачешь стихами — таков твой удел.
Всю душу на рифмы, любовь на волокна,
кружат, выплетаясь, стихи-кружева,
а ветер стучится в ослепшие окна…
Ты ищешь, последние ищешь слова.
А ветер несет типографскую краску;
готовая к пытке, душа не поет.
На всю твою нежность горючею лаской
свинец переплавленный — горе твое.
И снова рождаясь под грохот и гулы,
раздавлена валом, выходит душа,
на злую любовь по-другому взглянула,
мертво одеяньем бумажным шурша.
Твоей неразрезанной книги одежды!
Рифмованный холод, подавленный стыд!
Читай же: ни горечи нет, ни надежды —
и черным по белому — нищая ты!
ПОЭТ
Кораллы на нитке,
а слово в строке,
да оловом жидким
печаль на щеке.
И Музою избран,
и конь твой крылат,
но рай твой не прибран,
не вымощен ад.
Идет спотыкаясь,
и каждый толкнет…
Но гордость какая!
Походкой в полет.
Пусть голос под шарфом,
но молвит ли он —
эолова арфа,
вериг перезвон.
И крепко зажато,
хоть жалит порой.
— винтовка солдата –
навеки перо.
КОЛЬЦО
От всех начал до всех концов
и без конца и без начала.
Бледнеют лица от венцов,
клянется вечность над металлом.
Роняет теплый воск свеча,
и тускло золото колечек,
и белым дымом на плечах
фата уборов подвенечных.
А белка бьется в колесе —
в кольце земных сует, надежды,
и, ноги омочив в росе,
измявши белые одежды,
душа присела на крыльцо,
чтоб спеть с тоскою семиструнной
о том, как спаяна кольцом
ее единственная юность.
Ах, потеряла я любовь,
ах, потеряла я колечко!
В крещенский вечер стынет кровь,
гудит затопленная печка,
и не мигая ты глядишь
в круг золотого предсказанья, –
колдует над стаканом тишь,
и в дверь стучится обещанье.
Но все мутней вода в кругах,
стакан дрожит от бури темной,
ты видишь, отгоняя страх:
тяжеловесным и огромным
кольцом навеки скован свет,
кольцом экватора. И гибель,
шагая за судьбою вслед,
нам возвращает перстень в рыбе.
Но кольца на груди бойцов
кольчугой против стали острой, –
тут обручальное кольцо,
тут перстни графа Калиостро.
И все же смерть, – глухой гонец,
чудесный символ презирая,
найдет и подчеркнет конец
между тобой, землей и раем.
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ
«Сжимала все упорней тьма…»
Сжимала все упорней тьма,
как в мертвой хватке, злую челюсть,
и было время как тюрьма,
и, поднимая легкий шелест,
сгорали звезды, и нагар
туманом сыпался на плечи,
на гуттаперчевых ногах
в дверях покачивался вечер.
И бились, бились об углы
вещей, расставленных когда-то,
тоска, восставшая из мглы,
и полы старого халата.
Пугала белая кровать,
и душный сумрак щерил зубы,
а сердце верило опять,
что слышит ангельские трубы.
Мертворожденные мечты,
как тень, сгибаясь, забегали,
вели за город, за пустырь,
за очарованные дали.
Пустое тело, став смелей,
с землей готовилось проститься,
чтобы под шелест тополей
блеснуть над городом зарницей.
Все возвращалось, все опять
само собой к тому же дому,
и снова – стены и кровать,
как вкус щекочущих оскомин.
И плоть, сожженную дотла,
как платье бросивши на стулья,
так уходила, так ушла
ночь на двадцатое июля.
КИШИНЕВ
Проклятый город Кишинев…
Лошадям и извозчикам снятся
Хруст овса и прохладный трактир.
Небо – мелко, кистями акаций
Разрисованный кашемир.
На базаре под градом наречий
Помидоров краснеют ряды,
И в пыли – потерявшие плечи,
Желтоватые головы дынь.
Духота наступает на город,
Стороной кукурузных полей,
Вечер рдеет над старым собором,
Над молчаньем зачахших аллей.
И поэт покидает свой цоколь;
Не касаясь земли башмаком,
Он идет, как всегда, одинокий,
Горевать в губернаторский дом.
И в змеином, зеленом объятье
Виноградников и садов
От бессильных и давних проклятий
Задыхается Кишинев.
«Город терялся, кружился и плыл…»
Город терялся, кружился и плыл,
гребни тумана смывали костелы,
я возникала, мой зов был уныл,
тело мое становилось тяжелым.
Я возникала, росла и ждала,
я обольщалась печально и сладко…
Дни уходили сквозь сны и дела,
чередовались и клали закладку.
Жизнь вырастала. Мой дом был готов.
Дом ли? Готов ли? Не знаю, быть может.
Счастье идет без приветственных слов,
счастье мое, равнодушный прохожий.
Я обольщаюсь, а мир не готов,
я лишь рассеянно множу потери;
над неподатливой стопкой листов
сердце трепещет в тисках суеверий.
Дни. Но ржавеет мой песенный плуг.
Как временами мой голос томится!
Дом покидает приснившийся друг,
исподволь русая прядь серебрится.