…Они были дошедшими до нас историческими реликвиями, поврежденными и уменьшенными, несомненно, по сравнению с теми ранними днями, о которых мы никогда не знали, но тем не менее все это волновало и оживляло один маленький уголок нашего континента, это помогало пробудить в нашем воображении память о тех днях, когда турки ломились в ворота Вены. И что же мы сможем передать нашим детям? Подумайте о том, какие новости с Балкан будут приходить через десять или через пятнадцать лет. Социалистический Конгресс в Ускубе, избирательный митинг в Монастире, большая забастовка докеров в Салониках, визит ИМКА в Варну. А ведь Варнa — на побережье того самого волшебного моря! Они будут отправляться на пикники, пить чай и будут писать домой обо всем этом, как о каком-нибудь восточном Бексхилле.
— Война — это ужасно разрушительное явление.
— Однако вы должны признать… — начал Торговец. Но Странник был не в настроении признавать что-либо. Он нетерпеливо встал и направился туда, где телетайп был переполнен новостями из Адрианополя.
ЗА ПРОДОЛЖЕНИЕ ВОЙНЫ
Преподобный Уилфрид Гаспилтон, в ходе одного из тех клерикальных перемещений, которые кажутся бессмысленными посторонним наблюдателям, переехал из умеренно фешенебельного прихода св. Луки в Кенсингейте в неумеренно пасторальный приход св. Чэддока где-то в Йондершире. Конечно, с этим переводом были связаны бесспорные и значительные преимущества, но были, разумеется, и некоторые весьма очевидные недостатки.
Ни переехавший священнослужитель, ни его супруга не сумели естественно и удобно приспособиться к условиям сельской жизни. Берил, миссис Гаспилтон, всегда снисходительно считала деревню таким местом, где люди с безграничными доходами и врожденной склонностью к гостеприимству разбивают теннисные корты, розарии и якобитские садики, среди которых могут развлекаться по уик-эндам заинтересованные гости. Миссис Гаспилтон считала себя определенно замечательной личностью, и с ограниченной точки зрения, она была несомненно права. У нее были воловьи темные глаза и мягкий подбородок, и все это противоречило легкому жалобному тону, который она пыталась придать своему голосу в подходящее время. Она была более-менее удовлетворена мелкими радостями жизни, но сожалела, что Судьба не сумела сохранить для нее более значительных, к которым миссис Гаспилтон считала себя прекрасно подготовленной.
Она хотела быть центром литературного, отчасти политического салона, где проницательные гости могли бы оценить широту ее взглядов на судьбы человечества и бесспорную миниатюрность ее ног. Но Судьба предназначила ей стать женой приходского священника, а теперь вдобавок решила, что фоном для ее существования должен стать деревенский приход. Она быстро пришла к выводу, что это окружение не стоит изучать; Ной предсказал Потоп, но никто не ожидал, что пророк будет в нем плавать. Копаться в сырой садовой земле или таскаться по грязным переулкам — такие опыты она не собиралась ставить.
Пока сад производил спаржу и гвоздики с удивительной частотой, госпожа Гаспилтон была согласна тратиться на него и игнорировать его существование. Она заперла себя, если можно так выразиться, в изящном, ленивом маленьком мирке, наслаждаясь незначительными удовольствиями — была мягко невежлива с женой доктора и продолжала неспешную работу над своим литературным опусом, «Запретным прудом», переводом «L'Abreuvoir interdit» Баптиста Лепоя. Это труд уже настолько затянулся, что казалось вполне вероятным: Баптист Лепой выйдет из моды прежде, чем перевод его временно известного романа будет закончен. Однако вялое течение работы наделяло миссис Гаспилтон некоторым литературным достоинством даже в кенсингейтских кругах и возносило ее на пьедестал в Cент-Чэддоке, где едва ли кто-нибудь читал по-французски и, конечно, никтоне слышал о «L'Abreuvoir interdit».
Жена приходского священника могла с удовольствием оборачиваться спиной к деревенской жизни; но для священника стало настоящей трагедией, что деревня повернулась спиной к нему. Руководствуясь наилучшими намерениями и бессмертным примером Гильберта Вита, Преподобный Уилфрид почувствовал себя в новом окружении таким же измученным и больным, каким почувствовал бы себя Чарльз II на современной веслианской конференции. Птицы, которые прыгали по его лужайке, прыгали так, как будто это была их лужайка, а не его, и явственно давали ему понять, что в их глазах он бесконечно менее интересен, чем земляной червь или дворовый кот. Живые изгороди и луговые цветы были в равной степени скучны; чистотел казался менее всего достоин внимания, которым одаривали его английские поэты, и священник знал, что будет бесконечно несчастен, если пробудет четверть часа наедине с ним. С человеческими обитателями своего округа он тоже не слишком преуспел; узнать их — означало просто-напросто узнать их болезни, а болезни почти неизменно сводились к ревматизму. У некоторых, конечно, были и другие телесные немощи, но у них всегда оказывался еще и ревматизм.
Священник еще не постиг, что в сельской жизни не иметь ревматизма — это столь же явное упущение, как и не быть представленным ко двору в более честолюбивых кругах. И в придачу к исчезновению всех местных интересов Берил погрузилась в свои смехотворные труды над «Запретным прудом».
— Я не понимаю, с чего тебе вздумалось, будто кто-нибудь захочет прочитать Баптиста Лепоя на английском, — заметил Преподобный Уилфрид своей жене однажды утром, обнаружив ее в окружении обычного изящного мусора — словарей, авторучек и клочков бумаги, — едва ли кто-то станет его теперь читать и во Франции.
— Мой дорогой, — сказала Берил, выражая нежную усталость, — не два и не три лондонских издателя уже говорили мне, что они удивляются, почему никто никогда не переводил «L'Abreuvoir interdit», и просили меня…
— Издатели всегда требуют книг, которых никто не написал, и охладевают к ним, как только они написаны. Если бы Cв. Павел жил в наше время, они пристали бы к нему, требуя написать Послание к эскимосам, но ни один лондонский издатель не пожелал бы прочитать его послание к эфесянам.
— Есть ли спаржа где-нибудь в саду? — спросила Берил. — Потому что я сказала повару…
— Не «где-нибудь в саду», — перебил священник, — без сомнения, ее очень много на грядке со спаржей, где ей самое место.
И он отправился в край плодовых деревьев плодов и зеленых грядок, чтобы променять раздражение на скуку. Именно там, среди кустов крыжовника, под сенью мушмулы, его настигло искушение совершить великое литературное мошенничество.
Несколькими неделями позже «Двухнедельное Обозрение» поведало миру, под гарантией Преподобного Уилфрида Гаспилтона, некоторые фрагменты персидских стихов, предположительно раскопанных и переведенных племянником, который в настоящее время участвовал в кампании где-то в долине Тигра. Преподобный Уилфрид был наделен целым сонмом племянников, и это было конечно, весьма вероятно, что один или несколько из них могли оказаться в числе военных, отправленных в Месопотамию, хотя никто не смог бы назвать ни единого конкретного племянника, которого можно было заподозрить в изучении персидского языка.
Стихи были приписаны некоему Гурабу, охотнику, или, согласно другим документам, смотрителю королевских рыбных садков, обитавшему в некотором неведомом веке в окрестностях Карманшаха. Они источали аромат приятной, уравновешенной сатиры и философии, демонстрируя насмешку, которая не была жестокой или горькой, и радость жизни, которая не доходила до неприятных крайностей.