Я знал, что такое не придется тебе по душе. Я ездил по полям. Председатель должен все видеть своими глазами. И как сеют хлопок и хлеб, и как выполняются его приказы. К полудню я приехал к тебе — ты досеивал пшеницу на самой кромке песков, в том месте, которое называется у нас «Двор Аллалы». Была, по-моему, середина июня, но жара стояла июльская, Ноздри раздражал запах солодки, налившейся соком. Трудно было дышать.
Почему же все-таки я часто вспоминаю те дни? Не проходило ведь недели, чтобы чей-то дом не посетило горе. В ушах звенело от женских причитаний по далекому покойнику, которого нельзя даже честь честью похоронить в земле отцов. Так почему же в моих воспоминаниях нет горечи? Может быть, потому, что я делал дело, давал хлеб и мясо, шерсть для варежек, хлопок, из которого не только ткут материю, но и делают порох.
Так надо было. Я даже думаю, что если бы все были такими — такими, как ты, Бепбе, то мы бы не выстояли в той войне… О твердости, о несгибаемости мы слушали передачи по единственному на весь колхоз репродуктору, что висел на столбе у конторы. Ты так понимал это, я — иначе, но башлыком, начальником, был я.
Изредка возвращались односельчане. Кто без руки, кто — с костылем. Мы засиживались возле правления, слушая бесконечные рассказы фронтовиков. Уже и луна всходила, а разговор все не мог иссякнуть. Ты — тоже фронтовик — был им ближе, чем я. Вы всегда находили общий язык. Твое слово было им дорого, как клочок газеты для самокрутки.
Расходясь по домам, мы на прощанье старались угадать, какой будет жизнь, когда мы одолеем врага. «Тот, кто переживет эту войну, — говорил я, — будет жить в раю». Ты, Бепбе, в ответ грустно вздыхал. «Не вздыхай, не молчи, скажи и ты что-нибудь», — настаивал я. Мне всегда хотелось заставить тебя согласиться со мной. А ты отвечал: «Аманша!.. Не слишком ли ты быстро хочешь загнать людей в рай?» И еще развивал свою мысль, — что будут трудности и после победы, что не сразу забудется горе, причиненное войной многим людям.
Я невольно ушел от того дня, о котором вспомнил. Нет, я к нему вернусь, потому что я был прав.
На «Двор Аллалы» я собирался приехать к обеду и приехал к обеду. Огонь под казаном прогорел, каша была готовая, все подходили с мисками в руках. Огульнур-эдже — да, ты не знаешь, в позапрошлом году она умерла, да будет светлым место, где она покоится, — Огульнур-эдже заварила мне чай и вопросительно посмотрела на тебя, своего бригадира.
Ты молчал, и она вынуждена была спросить:
— Бепбе-ага, не пора ли делить кашу?
Ты сумрачно ответил:
— Почему же не пора? Солнце поднялось к полдню. Дели…
Я не мог делать вида, что это меня не касается, Я спросил:
— Все ли твои люди выполнили сегодня норму?
Ты бросил окурок, который уже обжигал губы:
— А какая разница, башлык? Если они останутся голодными, то и до конца дня мало что сделают.
Огульнур-эдже продолжала стоять с черпаком в руке, не зная, что делать, а ты снова сказал ей:
— Ты разве не слышала? Дели.
— Постой, — сказал я поварихе и попросил у тебя табель на выполненную с утра работу.
Четыре женщины, которым обеда не полагалось, не постеснялись в открытую проклинать того, кто их обеда лишил. Ты это слышал, и я это слышал.
Начала Дурлигозель:
— Пусть!.. Пусть он и его толстуха Нурджемал подавятся нашей долей!
Подошла с дальнего участка еще одна, совсем молоденькая, узнала, что обеда ей не будет, — и заплакала. Дурлигозель, не сдержавшись, крикнула уже прямо мне:
— Пусть слезы этой молодой вдовы выжгут твои глаза… Хей, башлык, слышишь? Я тебе это говорю!
Ты — бригадир — не остановил эти оскорбления. А оскорбляли ведь не меня. Оскорбляли председательскую должность. Тем самым ты принял их сторону. Плевать мне было на две ложки каши! Ты этим черпаком замахивался на меня.
Я тихо спросил:
— Ты что, Бепбе? Хочешь занять мое место?
Что же я услышал в ответ?
— Эх, Аманша, Аманша…
И таким тоном, каким говорят о безнадежно больном.
Спустя несколько дней ко мне дома привязалась Нурджемал:
— Может быть, ты так высоко занесся, что людской говор до тебя не доносится! Но я-то слышу… Может быть, повторишь, что говорила эта сплетница Дурлигозель?
Я на это ответил, — раз она спрашивает, значит, и без меня ей все известно, и Нурджемал разошлась вовсю, долго поносила бездельников, которые привыкли подсматривать за чужой жизнью. «Жена башлыка не работает в колхозе, а мы с утра дотемна…» Неужели нельзя заткнуть им рты? Под конец она сказала:
— Ты приведи в чувство своего дружка, своего бригадира — этого ничтожного Бепбе! Ты слышишь, что я говорю?
Я слышал, но ответить мне было нечего. А жена не унималась — она говорила, такого опасного человека, который ищет дешевой популярности, нельзя было оставлять в ауле. Надо было, когда он вернулся с фронта, отправить его в пески, чабаном. Кто башлык в колхозе, говорила она. Аманша или Бепбе? Я попробовал остановить Нурджемал, сказал, что после того случая в бригаде Бепбе прислушивается к моим словам, не возражает на людях…
— Я хоть и сижу дома, — возразила она, — а знаю все гораздо лучше тебя. В этой бригаде у меня есть свой человек. Если ты занят и не успеваешь к ним к обеду, Бепбе при раздаче каши не делает разницы, кто выполнил норму, а кто — нет.
Я вспомнил старинное выражение, что головы двух баранов не уварятся в одном казане. Я не хотел, но пришлось, Бепбё, освободить тебя от бригадирства, Я думал, так лучше будет и для тебя, и для меня. Чабаном в дальние пески я все же тебя не отправил. Что сказали бы твои товарищи-фронтовики? Теперь жалею. Был бы ты далеко от глаз, может, и все бы обернулось по-иному.
Я поставил тебя поливальщиком. Хотел доказать, — твоя судьба в моей власти… Но ты, даже если и сожалел о такой перемене, вида не показывал. Ты по-прежнему, как с равным, здоровался со мной. Казалось, ты даже доволен был, что не надо препираться с женщинами, которые плохо выходят на работу, ты избавился от необходимости за полночь засиживаться в конторе, и ездить в район на бюро — больше не было твоей заботой. Ты оставался самим собой — и в бригадирах, и в поливальщиках… Я был бы последним трусом, если бы не признал твоего мужества.
Так продолжалось все лето, а потом я на некоторое время должен был поехать в Таджикистан в составе взаимопроверочной бригады. Когда вернулся — зашел в райком, рассказать о поездке. В конце разговора мы остались с первым секретарем вдвоем, и он спросил, почему я посчитал нужным освободить тебя от бригадирства. Я объяснил, ничего не утаивая, ничего не прибавляя.
— Ты не можешь с Бепбе поладить, — сказал секретарь, выслушав меня. — А от людей я не слыхал о нем ничего плохого.
— От каких людей?
— Ну, хотя бы от женщин его бригады…
«Еще бы», — подумал я, но больше ничего не сказал, и секретарь не стал дальше развивать эту тему. Я и раньше знал, — что мне могут сделать, если я снял одного бригадира и назначил другого? Первый спрос с башлыка, а с кого спрашивать, тому и надо давать свободу действий.
И все же после разговора с секретарем — можешь поверить, Бепбе, — на душе у меня было скверно. А если скверно на душе, у кого найти утешение? У Хакы, мясника с районного базара… Ты тоже знал его. В его доме, всегда открытом для близких уважаемых людей, можно было найти что пожелаешь. Водки пожелаешь — будет водка. Если настроен на ширап[21], появится ширап. Находилась и женщина, готовая подать тебе угощение.
Хакы с женой как раз затеяли плов. Хакы знал, что от водки у меня першит в горле, и подал коньяк. А коньяк — самое надежное средство, чтобы избавиться от забот хоть на время. Мы поели и выпили. Помню, жена Хакы всячески обхаживала меня, чтобы я дал ей несколько килограммов верблюжьей шерсти. А по-нашему, когда хозяин или хозяйка что-нибудь просят у гостя, то отказывать нельзя. Я пообещал ей все, что она просила.