И все-таки почему не космонавт, не путешественник, почему капитан дальнего плавания?
Лежал ночью, опять не спал. И впервые подумал, что умненькая, рассудительная Лиза не очень-то счастлива, если понимает, что Турков не любит ее. Проживет жизнь в благополучии, в довольстве и сама Туркова не разлюбит, но… Какое же счастье тут?
Под поезд не бросишься, но и от радости не захлебнешься. Умненькая, рассудительная Лиза просто смирилась со своей участью, как когда-то смирился Турков, оставшись в родной деревне, поступив в педагогический институт. Туркову надо было. Вот и Лизе надо, хоть и по другим причинам…
Силы небесные, но кто ответит, был бы счастлив Турков, сверни он с предначертанной обстоятельствами дороги? Была бы счастлива Лиза, откажи она Туркову?
Есть ли ошибка? И где он ее совершил?
Вычегда катила навстречу теплоходу волны с белыми чубчиками. Откатывались, уходили назад пристани, поселки. Ветер выжимал слезы из глаз.
Миновал месяц, проведенный в городе. Вроде ничего не случилось. Попробуй объяснить кому-нибудь — и не объяснишь. Нет вразумительных фактов.
Только вот страшно, страшно возвращаться домой, и уже не червячок тебя точит, а сердцу физически больно, словно стискивают его в кулаке.
Не полетел самолетом. Выиграл дополнительные сутки.
Думай, решай. Но помни, коротки сутки. И жизнь человеческая коротка.
Авторизованный перевод с коми Э. Шима
Андрис Якубан
О старой доброй земле и о море
Стариков было трое, и сидели они за одним столиком.
Оскар Звейниек (по-русски его фамилия была бы что-то вроде Рыбакова), который жил на улице Рыбачьей, сказал, что этой весной первый гром прогремел, когда деревья были еще совсем голые, без листвы.
Екаб Кугениек (по-русски Кораблев), который жил на улице Корабельной, добавил, что его дед, когда этакое случалось, сулил голодное лето — дескать, ни хлебушка, ни порядочной салаки в море, ни водки в лавке. Словом, ничего хорошего такие приметы не сулят, одни неприятности.
А Бенедикт Веинь (по-русски Ветров), который жил на улице Ветряной, по обыкновению молчал и только слушал.
Так вот — сидели они втроем за одним столиком. У всех троих были совсем седые головы, морщинистые, как кора прибрежных сосен, лица, руки темные, жилистые, похожие на канаты, перепачканные нефтью, а глаза спокойные, умные, как у сов, которые прожили тысячу лет и много чего знают, много бед повидали на своем веку, все претерпели и теперь ничему не удивляются, и ничто их не волнует. Стариковские речи были неторопливы и степенны.
Солнце клонилось к закату, и старая добрая земля, которую они исходили вдоль и поперек, являла свету то тут, то там зеленые росточки. Льда нигде уже не было — ни на море, ни на реках. Старики за зиму основательно отоспались, до одури насытились телевизором, что им было теперь делать? Они потихоньку поругивали своих старух и с завистью бранили ребятишек за то, что те много бегают.
До начала следующего столетия оставалось каких-либо тридцать лет, но ни один из троих не надеялся его дождаться, ибо они официально значились пенсионерами, в больших водах уже не плавали, а только ради собственного удовольствия болтались между третьей и четвертой мелями, распугивая камбалу. Ничего великого они вроде бы не совершили на своем веку — бороздили море, растили детей, воевали, но стоило бы кое-что не торопясь подсчитать: было на их веку две мировые войны, три революции, четыре по-настоящему голодных лета и зимы, каких-нибудь там несколько сот штормов, тут, в заливе, и в открытом море, семь председателей рыболовецкой артели, два корчмаря и пятнадцать буфетчиц в прежней корчме, которая давным-давно зовется кафе, и еще бесконечное множество теперь позабытых событий. Когда-то построили они хибары между большой дюной и лесом, время шло, хибары превратились в настоящие дома, незаметно образовались улицы, которые они, шутки ради, попросили назвать соответственно их именами, потому что честное имя — гордость мужчины, и должно жить вечно.
Было самое начало мая с торжественными праздниками, собраниями, на которых вручались почетные грамоты, со смолением бочек, сидением на теплом солнышке, а также с не менее торжественным открытием «банки». Все было, как обычно бывает весной: прилетели скворцы, куры копошились в прошлогодней листве, а у коровенок не было досыта корма. Они до того жалостно мычали в своих хлевах, что ни один порядочный мужчина, у которого в груди есть сердце, не мог с горя не пойти в «банку».
Что касается «банки», то это была не какая-нибудь кадка для соленых огурцов, или грибов, или дождевой воды. Нет, у этой банки не было ничего общего с тарой. Так называлась круглая стеклянная будка, а иначе — летнее кафе, которое выстроили рядом с прежней, «старорежимной» корчмой, летнее — потому что открыто было только летом. Кафе так и называлось — «Лето». И тут нужно сразу же сказать — сколь красиво, столь несообразно, как и многие другие названия этих самых кафе. Ну подумайте, разве можно сказать — посидим в «Лете»? Закусим в «Лете»? Потанцуем в «Лете»? Пойдем, поваляем дурака в «Лете»? Как-то уж чересчур легкомысленно, несерьезно. Лето есть лето, и не надо это понятие совмещать с сидением, закусыванием, валянием дурака и танцами, рыбаки — это вам не какие-нибудь шалопаи, которые носятся по берегу моря в белых брючках и черных очках с бабами под ручку. Летом нужно работать, ловить стоящую рыбу или хотя бы салаку, а не валяться на песочке. Теперь ясно, почему кафе стали называть «банкой», а не «летом»? Потому что оно такое же круглое, как банка, и никакие тут недоразумения невозможны, и возражать нечего. Разве что дурак этого не поймет, а умному долго объяснять не надо.
А этим трем стариканам все было ясно и понятно: лед сошел, скворцы прилетели, солнышко помаленьку становится ласковей, скоро наступит летняя страда — знай работай от зари до зари. Мужикам настало время надевать белые рубахи и праздничные костюмы, а бабам красить губы, доставать из шкафов модные платья и — в «банку». А там, в «банке», известное дело — разговоры о прошедшей зиме, о наступающем лете, о том, кто помер, кто родился, кто на ком женился (все доподлинно, без всяких там слухов и сплетен), кому жена досталась злыдня, у какого парня теща, бог знает отчего, стала шелковой, ну просто ангел с белыми крыльями; о том, что у прежней зазнобы мужик слишком уж закладывает за воротник, в конце концов нужно же и выяснить, у которой из мамаш самые удачные, самые умные дети. Да и потанцевать молодым девицам надо, чего сидеть и клевать носом, пусть щеки зардеют розами, заодно не мешает выяснить, какая из них ловчее танцует, а какой нечего надеяться выйти замуж, сколько бы ни красилась, ни завивалась, какое бы заграничное барахло на себя ни напяливала — всякие там нейлоны, дедроны, кашмилоны, перлоны, поролоны, шифоны, за которые их отцы платят бешеные деньги. Такая у отцов судьба — знай выкладывай красненькие, чтобы девица выглядела шикарно. Отсчитывай красненькие, чтобы соорудить ей свадьбу, а не дай бог, попадется зятек жмот, снова отсчитывай красненькие — внуку на коляску. Все это начинается в «банке» и в «банке» же завершается, а чтобы все шло, как надо, не следует торопиться, следует подождать, когда за стеклами «банки» зайдет солнце, когда старую добрую землю озарят звезды, ну и, конечно, искусственные спутники, — вот тогда все поселковые горести и радости будут видны, как на ладони, и тогда вдруг окажется, что тайн больше не существует, — мир станет непостижимо ясным.
Ко дню торжественного открытия летнего сезона окна «банки» были до того чисто вымыты, что и трезвый мог, не заметив, на них наскочить, на лампы надели новые розовые абажуры, на окна повесили новые занавеси с разноцветными кругами. Их было так много, что почти у каждого над головой висело по штуке. Из-за этого все немного походили на святых со старинных, от времени потемневших, церковных фресок. Официант в белом фартуке то и дело смотрелся в зеркало, потому что чуть ли не за три дня до этого ходил к парикмахеру. Вся «банка» выглядела великолепно и приглушенно гудела — женщины выкладывали все, что у них накопилось; девицы сидели и краснели от робости, но были и такие, что давно разучились краснеть и поэтому изрядно натерли себе щеки розовой крепированной бумагой; парни так и сыпали избитыми остротами, при этом деловито, будто затягивая ремень, разглядывали и пересуживали девиц; стариковские трубки чадили, вроде океанских пароходов, — тут на подмостки вышел с нетерпением ожидаемый оркестр. Разумеется, все сразу же умолкли.