Вдруг все завсегдатаи «банки» заметили в дверях Кнабиса и в один голос воскликнули:
— Кнабис! Живой!
А Теодор Маритис, увидев Кнабиса, произнес:
— Кнабис есть, а бога нет! (У него как раз начался период отрицания.) Стало быть, Кнабис — больше, чем бог, ибо бог то есть, то его опять нет, а Кнабис, он всегда есть. Значит, Кнабис наш бог, потому что он приносит нам радость. И храм у него есть — наша «банка».
Оскар Звейниек не стал воздавать Кнабису хвалу, а прямо, без обиняков, его спросил:
— Где же тебя нелегкая носила, чертушка? Мы тебя, можно сказать, земле предали!
Кнабис попросил у стариков прощения и стал рассказывать, что заделался настоящим артистом, потому что поет в столичном ресторане, сегодня у него свободный вечер выдался, вот и решил навестить старых приятелей.
А Екаб Кугениек спросил — для чего ему все это?
Кнабис ответил, что мир велик и что ему хочется попытать счастья в столице, да и лет ему немало, уже сорок, следовало бы о пенсии подумать. А здесь — какие здесь деньги? Прямо надо сказать, маловато платят, значит, если он будет продолжать работать в «банке», то пенсию получит маленькую.
Екаб Кугениек даже прикрикнул на него:
— Ну и чепуху же ты городишь, чертушка этакий!
И Кнабис согласился с ним, что и в самом деле несет чепуху, что всему причиной дела сердечные, его зазноба рассвирепела и не желает с ним иметь никаких дел.
Старики посоветовали ему не принимать неприятности близко к сердцу, а лучше что-нибудь спеть.
Насчет пения Кнабиса и упрашивать было не надо.
Он взял аккордеон и запел песню на музыку Иманта Калныня: «Ты такая хорошая, ты такая плохая, ты — моя жизнь!»
А буфетчица Амалия, придя в себя после обморока, ничего не могла понять. Она увидела Кнабиса живого и веселого. Он стоял впереди оркестра и пел. Пел, конечно, для нее, ведь это она и есть та самая хорошая и та самая плохая, та, которая — жизнь Кнабиса, солнце Кнабиса, его радость и слезы. Кнабис был в такой божественно прекрасной рубахе с попугаями всех цветов радуги, с черным кружевным жабо, что Амалии волей-неволей припомнились ночи, которые Кнабис с ней проводил. Он безумно ее любил, но почему-то упорно отказывался на ней жениться. И тут пришлось ей вспомнить и то, что за Жаниса-то она вышла из мести. Сделала жалкого пьянчугу настоящим мужчиной, чтобы насолить Кнабису, доказать, что и из него мог бы выйти порядочный человек, а еще ей пришлось вспомнить, как наотрез отказала Кнабису, изображая честную и добродетельную жену. Амалия поняла, как опрометчиво она поступила.
И сказала мужу:
— Какой ты муж? Твоя родная жена упала в обморок, а тебе хоть бы хны.
А Жанис спросил, неужто на самом деле такое случилось? Он просто не заметил.
Амалия так и зашипела на своего супруга: бесчувственный-де, неотесанный чурбан, словом — мясник, а сама, не отрывая глаз, глядела на Кнабиса и чувствовала, что любит его, хоть убей.
А Жанис тоже ведь не слепой, видел, что его супружница, будто завороженная, глядит на Кнабиса, и понял — ничего хорошего теперь не жди. И он сделал отчаянный шаг, чтобы спасти счастье всей своей жизни, — вытащил изо рта вставные зубы и положил на буфетную стойку. Кнабис меж тем пел, как шальной, и вся «банка» пела вместе с ним, как единая семья, в лоно которой вернулся блудный сын. Казалось, песне не будет конца. Кнабис повторял ее снова и снова. Хорошая песня нескончаема, как жизнь, ее, пожалуй, можно петь всю ночь, весь следующий день, весь год, до самого смертного часа, о котором-то и думать страшно, потому надо петь, петь и петь.
Амалия не обратила внимания на искусственные зубы Жаниса, лежавшие на буфетной стойке, хотя сама их подарила к свадьбе, она смотрела на Кнабиса.
Саксофонист Робис Ритынь дул в свой саксофон как ненормальный, потому что ведь он был не просто начальником добровольной пожарной команды, но и хорошим человеком, потому что музыка облагораживает человека, делает его лучше, с музыкой жить-то легче. А что, если бы он не играл по вечерам на саксофоне?
У аккордеониста Шкибелиса это был еще один, второй, счастливейший день в его жизни. Когда он состарится, обязательно будет рассказывать внукам, как о чуде, историю с Кнабисом, которого все считали умершим, а он оказался живым.
Господин Спекулянт совсем сник, сидел как в воду опущенный, он никогда не понимал, почему этих сумасбродов и чудаков любят больше, нежели рассудительных, практичных людей.
А чудило с черными усиками настолько был удивлен всем происходящим, что перестал бренчать на гитаре. Кнабис все пел, как одержимый, «Слышишь, это музыканты играют о моей жизни!» — и забавный человечек с черными усиками почувствовал, что совсем еще молод, что вся жизнь впереди, и не красота в ней главное. Главное, чтобы тебя любили и уважали, чтобы ты, как Кнабис, был нужен людям.
Жанис все-таки заметил, что Амалии не до него, не до его зубов, которые лежат на буфетной стойке, и потому спросил:
— Муж я тебе или не муж, Амалия?
Амалия, не глядя на него, ответила:
— Если ты в этом сомневаешься, значит, не муж.
И Жанис открыл дверь, но не для того, чтобы кого-то впустить, чтобы самому уйти из «банки», от Амалии, если не навсегда, то по крайней мере на некоторое время.
У входа в «банку» стояли три собаки и виновато махали хвостами. Они принадлежали Оскару, Екабу и Бенедикту. Собак послали за стариками вслед жены, чтобы, возвращаясь домой, мужья не сбились с пути, чтобы легче было найти свою улицу.
Выходя, Жанис впустил собак в «банку».
Старики, увидев их, поняли, что приспело время расходиться по домам, к женам, — собаки, они порой умнее иного человека, их надо слушаться.
Перед уходом старики вспомнили еще одну печальную историю, когда они, перессорившись со своими женами, решили удрать в Швецию: и алименты платить не придется, и бабы, оставшись одни, без мужей, всласть наплачутся и наругаются. Это случилось еще до того, как основали артель, в зимнюю пору. Мужики запрягли лошадь в сани, захватили компас и три ящика водки, чтобы не замерзнуть в дороге. Ну и, дело известное, согрелись, чуток вздремнули, а когда проснулись, увидели вокруг каких-то людей. Оскар Звейниек, как самый умный, говорит по-английски:
— Хау-дую-ду!
— Ага, притащились! — на чистом латышском языке ответила ему его жена. Оказывается, лошади знают дорогу домой.
Старики встали из-за своего столика и вышли из «банки». Настроение у них было скверное, им казалось, что здесь оставили они нечто дорогое, да и вообще — бог его знает, доведется ли им еще посидеть втроем за одним столом.
А старая добрая земля была так приветлива, так бережно несла их на себе, как море несет лодку при восьмибалльном шторме, и так ловко раскачивалась, что старики даже и не замечали этого.
Старая добрая земля благоухала, как девчонка-сумасбродка, и казалось — все вокруг охвачено любовным томлением. Птички сидели на ветках по двое и так славно, так трогательно щебетали, что хотелось плакать. Коты гонялись за кошками, кошки за котами, такая подымалась кутерьма, такой ералаш, хоть уши затыкай. В кустах было полно влюбленных, парни тискали девок и так горячо их любили, что от этой любви непременно должны были родиться дети.
А старики шли себе и шли, разговаривая с собаками, рассказывая им всяческие были и небылицы о весне, даже песни пели и понемногу приближались к дому, к улицам, которые были названы их именами.
Старая добрая земля, не только неистовая в любви, но когда это требовалось — и благоразумная и рассудительная, — сказала морю такие слова:
— Ты уж, пожалуйста, завтра не бесись, веди себя смирно. Старики веселились сегодня, а завтра им будет трудновато.
И море так ответило:
— Не беспокойся, сестра! Ведь это не впервой!
И стало дожидаться стариков с их лодками.
Перевод с латышского Л. Осиповой