— Что это ты, Феденька, — говорю как‑то ему, — не сыщешь себе зазнобушки? Погляди‑ка на других ребят – у них давно уж детки… Только ты один, как перст. Аль в монахи собираешься?
Он от этих слов вздрогнул, словно я его мысли тайные угадала. Только мне не сказал ни словечка.
А вскоре он исчез. Утром хватились – нет его. Видно, ночью ушел, когда все в доме спали. И с собой ничего не взял – ни коня, ни денег. Даже одежду свою, и то оставил, видно, у него другая заранее припасена была. Искали–искали его, да так не нашли. Ушел мой Феденька неведомо куда, и след простыл.
Потом недобрые люди слух пустили – мол, из‑за того он ушел, что Колычевы в ту пору в опалу угодили. Да врут они, бессовестные! Те Колычевы, опальные, нашим хоть и родней приходились, да не близкой. А что до Феди – его в ту пору при дворе еще как привечали! Сам царевич Иван, будущий грозный царь, его другом своим почитал. Так что зря злые языки мелют – совсем в другом тут дело. Просто, он, как говорится, был «не от мира сего». Думаю я, что его с детских лет в монастырь тянуло, только он о том никому не сказывал. И тайком ушел, потому что боялся, что искать его станут и силой домой вернут.
И до сих пор жалею я, родные мои, что не довелось мне Феденькиных деток понянчить. А все же то утешно, что, может быть, он там, в монастыре, вспомнит меня, старую, да обо мне Богу помолится.
ГОВОРИТ СТАРЕЦ ИОНА:
Я, многогрешный инок Иона, монах Соловецкой обители.
Не умолчу о человеке, которого знал лет тридцать. Знал послушником, потом иноком, потом игуменом нашим, потом – митрополитом Московским и всея Руси. Да, истинным рабом Божиим был владыка Филипп, истинным пастырем.
Пришел он в наш монастырь при игумене Алексии. Поначалу никто и внимания на него не обратил – мало ли их, мужиков со всей России–матушки приходит в нашу обитель, на святых угодников Божиих Зосиму и Савватия потрудиться. Ну что ж, коли хочешь ты Богу да Соловецким угодникам поработать – пожалуй к нам! На стройке камней потаскать, лес порубить, в пекарне да на кухне поварам пособить – у нас всегда работа найдется. А, если от дневных трудов еще спина не ноет, да ноги еще не к постели, а в храм несут – постой на службе нашей, помолись. А службы у нас по уставу, длинные, не то, что на Москве, у какого‑нибудь тамошнего боярина…
Да, не зря говорят, что в монастыре не привольная жизнь, а суровое житие. Да и как иначе? Ведь «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф. 11. 12). А ленивые да малодушные для Царствия Божия ненадежны.
Такое житие не все послушники выдерживали. Иные от усталости лишь до постели добрести могли, а потом и вовсе из обители вон уходили, а этот… Руки до кровавых мозолей сотрет, а не жалуется, работает. А потом еще и в церковь на службу идет. Откуда только силы у него брались? Стали тогда мы к нему приглядываться – видим, хоть он и одет, как мужик, а повадка у него не мужицкая. И речь не мужицкая, и грамоту знает. Решили мы, что он из боярской челяди. А того, что он боярин, мы и помыслить тогда не могли.
Да и как же нам было догадаться, что он – боярин? Бояре ведь горды, к труду непривычны. А этот, Федор, трудился за двоих. И обиды терпел безропотно. Бывало, утомится, присядет отдохнуть. Тогда начнут над ним другие послушники, из простых, потешаться: «ишь, мол, какой труженик выискался! Расселся, как боярин!» А он им – ни слова. Встанет, и опять молча за работу примется. А ведь, если подумать, ему куда тяжелее было, чем им – он ведь не был с детства к труду приучен. Да, вот тебе и боярин!
Благословил меня игумен его духовным отцом стать. Но о дальнейшем умолчу. О таких вещах, как говорится, уместнее хранить молчание. Скажу только, что и опытные монахи немало дивились образу жизни его. А мне думалось, что когда‑нибудь станет он настоятелем в нашей обители.