Никакой.
В пьесе нет мысли. Но она не глупа.
Она не умна. Она не глупа. Как жизнь!
Это кусочек жизни, который вам воспроизвели как в кинематографе.
Беспрестанно читаешь в газетах.
Там прислуга «подвела» грабителей, и убили целую семью. Там убили целую семью.
И вот вам показали, как это делается.
Только и всего.
Зрители и зрительницы с побледневшими лицами, широко раскрытыми от ужаса глазами заглянули в жизнь, которая на 30 минут раскрылась перед нами. Словно в пропасть.
Испытали чувство ужаса и беспомощности.
И вот я, зритель, разбитый за эти страшные полчаса, в оцепенении, словно после кошмара, сижу у себя дома в кресле и думаю:
— Знакомое чувство!
Когда я испытывал то же самое? Когда? Где? При каких обстоятельствах?
И вспоминаю.
Это было на Сахалине. Вечером. В тюремной канцелярии, где я сидел вдвоём и беседовал с Полуляховым, «знаменитым» убийцей семьи Арцимовичей в Луганске.
Он рассказывал мне медленно, спокойно и подробно, как совершил это преступление.
Очередь была за тем, как он зарубил топором восьмилетнего сына Арцимовича.
Полуляхов остановился.
— Это был скверный удар! — сказал он тихо. — Может быть, об нём лучше не рассказывать?
— Это ваше дело. А по-моему, — начали, рассказывайте всё.
— Рука, что ли, дрогнула. Но я тихо ударил. Топор застрял в черепе. Когда я поднял топор, чтоб ударить ещё раз, — на топоре поднялся и мальчик. И кровь мне плеснула в лицо. Такая горячая. Я даже пошатнулся. Точно ошпарило!
У меня захватило в груди дыханье.
Если бы не боязнь показать свою слабость перед этим убийцей, — я крикнул бы:
— Воды!
Полуляхов посмотрел на меня и сказал:
— Я говорил, барин, что этого не стоит слушать!
И вот теперь я сижу, так же задохнувшийся от ужаса, как тогда.
После театра, как после рассказа каторжника.
Оказывается, это одно и то же.
Оперетка
Как очень многие из моих ровесников, я в своё время увлекался опереткой. Но это была оперетка Лентовского, Родона, Бельской, Зориной, Вальяно, Давыдова, Тартакова, Чернова. Трудно было не увлечься.
И впоследствии я должен был заплатить долг оперетке: написать собственную.
Я сделал это, — как пишут обыкновенно в афишах, — «уступая настоятельным просьбам».
Мне не везёт как драматургу, если только я драматург. Обыкновенно я пишу не особенно скучно, и мне случалось видеть улыбку на лице читателя. Но когда идёт моя «весёлая» пьеса, — не улыбается никто. Публика делает стачку.
Есть какие-то особые законы сцены, которых мне никогда не узнать. Самая смешная в чтении фраза звучит удивительно уныло со сцены. Смех, который я посылаю на сцену, не возвращается в публику. Надо написать так, чтоб сцена ещё сильнее отразила ваш смех.
— Это всё равно, что в бильярдной игре! — объяснял мне один драматург. — Есть люди, играющие просто, и есть люди, умеющие играть дуплетом.
Я не умею играть дуплетом. И откровенно пояснил это пристававшему ко мне антрепренёру.
Но он настаивал:
— Помилуйте, пройдёт великолепно! Труппа — первая в России.
Действительно, труппа, которая должна была играть мою пьесу, состояла из современных опереточных знаменитостей.
В конце концов, я согласился, написал прескверную пьесу, и в один прекрасный день я получил приглашение «пожаловать на репетицию», и дворник указал мне ход на сцену.
Это были огромные грязные ворота, через которые таскают декорации. Ворота визжали на ржавых петлях, когда их отворяли, и хлопали, словно пушечный выстрел, за каждым вошедшим.
Когда за мной грянул пушечный выстрел, первое, что я услышал, была ругань театральных плотников.
Крепкие слова «висели» в воздухе. Плотники ругались между собой во всё горло, ничуть не стесняясь, как прислуга, которой не платят, которой «на всё наплевать» и которая во всякую данную минуту готова заявить:
— Не ндравится? Пожалуйте рашшот.
Сцена, пыльная и грязная, производила унылое впечатление, при слабом дневном свете, который падал на неё откуда-то сверху из зрительного зала. Занавес был поднят, и зрительный зал был завешен серым холстом, тоже пыльным и грязным, который свешивался с барьеров лож, словно саваны.
Декорации нагоняли особенную тоску. Они и вечером-то были похожи на тряпки, а теперь имели препротивный вид.
По сцене ходили обтрёпанные, обшмыганные хористки, похожие на несчастных, которых забрала обходом полиция и посадила на ночь в участок. Одна из них стояла около рампы и задумчиво разглядывала свой рваный башмак. Хористы в драных пальто с какой-то дрянью, намотанной на шею и, вероятно, скрывавшей отсутствие рубашки.