Вот значение этих слов, которые Сальвини произносит таким многозначительным тоном, заставляя всех остановиться и его выслушать.
Он всё сказал, что хотел, со слезами рассказал всю свою скорбную повесть, плача отвернулся, как будто говоря этим: «Теперь идите», — и в эту минуту его взгляд упал на кинжал, лежащий около него на столе.
Этот кинжал выхватил Отелло, в припадке ярости замахнувшись на Эмилию, когда та, увидя труп, подбежала к Отелло с проклятиями и ругательствами.
Кинжал этот Отелло положил на стол и теперь его увидел.
Радость в его чертах. Вот избавление!
Он схватывает кинжал. Он вне себя.
— Прибавьте ещё…
Все останавливаются.
— В Алеппо я встретил чалмоносца-турка, который бил венецианца и ругался над сенатом. Я взял обрезанца-собаку и заколол его… вот так…
Сальвини-Отелло выхватывает спрятанный за спиной кинжал и красноречивым жестом показывает, как он зарезал презренного турка. Таким жестом до позвонков перерезают горло.
Прежде чем кто-нибудь успевает опомниться, Отелло режет себе горло кривым кинжалом и падает.
Дрожание ступни правой ноги. Небольшая судорога. И занавес падает над сценой, полной ужаса.
Мне лично больше нравится, когда, как у Шекспира, умирающий Отелло тянется к Дездемоне, чтобы умереть около неё.
В симфонии ужасов это заключительная нота, которая звучит скорбно и трогательно. В ней столько полной грусти поэзии. Она всё покрывает, словно флёром печали. Без неё всё слишком полно ужаса в этой ужасной и, простите меня, только в исполнении Сальвини человечной трагедии.
Вий. Петербургское предание (Рассказано пасечником Рудым Панько)
Чудные дела творятся на свете, господа. Другой раз погибнет человек, потом раздумаешься:
— Из-за чего погиб человек?
Только руками разведёшь, да и плюнешь. А другой человек, который рецензент, при этом ещё как-нибудь нехорошо и выругается.
Да вот, что далеко ходить! Вы философа Хому Брута знали? Ну, конечно же, знали! Того, что Николай Васильевич Гоголь ещё описал. Добрый был философ. Кварту горилки, бывало, ко рту поднесёт, — только её и видели. Хороший был философ. Что к бубличнице иногда, грешным делом, хаживал, — так быль молодцу не укор. Ведь и то надо подумать: зачем-нибудь она, бубличница-то, на свет и создана! Одним словом, важный был философ. А пропал не за понюх табаку!
А всё потому, что в столичный город Санкт-Петербург поехал. Ведь взбредёт же человеку этакое в голову! Впрочем, и то сказать — философ. Задумал: «поеду да поеду», сел на машину и действительно поехал. Ну, да не без добрых людей и на железной дороге: не одни жулики по вагонам ходят. Поместился против Хомы Брута добрый человек. Без ноги, вместо одной ноги деревяшка, один глаз тоже вышибен, и вместо руки пустой рукав шинели болтается. Словом, видимо, человек опытный и жизнь знающий. Отрекомендовался:
— Капитан Копейкин. А вы кто будете?
— Я, — философ говорит, — философ Хома Брут, еду в столичный город Санкт-Петербург.
Тут ему капитан Копейкин очень обрадовался.
— Ах, — говорит, — очень приятно. Много про вас читал. Но только напрасно вы, молодой человек, в город Санкт-Петербург едете!
— А любопытно мне было бы знать, — Хома Брут спрашивает, — почему бы это такое?
— А потому, — говорит капитан Копейкин, — что не попасть бы вам там в переделку!
Философ только усмехнулся себе в ус:
— Ну, этим-то, — говорит, — меня не испугаешь!
Вы ведь философа хорошо помните? Человек был молодой, но подковы гнул, не тем будь помянут.
— Сам, — говорит, — кого хочешь переделаю!
А капитан Копейкин на своём настаивает:
— Ну, вы этак, молодой человек, не говорите. И не таких, как вы, переделывали. Вы студента Раскольникова изволили знавать? На что страшный был человек: двух старух топором убил, — и не пикнули! А так переделали, что родная мать не узнала! Базаров тоже — медик был, мужчина огромадный, и тот в переделку попал!
— Ну, — Хома Брут говорит, — так то студенты. Им уж видно на роду написано в переделку попадать. А я — философ.
— Да ведь, — капитан Копейкин-то говорит, — драматургу всё равно, кого переделывать. Они не смотрят, что переделывают.
— Эге! — заметил философ. — Это, как богослов Холява, — что увидит, то и стащит.
— Да! Но Холява просто таскал во всей, так сказать, неприкосновенности. А драматург не только чужое возьмёт, но ещё и изуродует!
Тут Хома Брут струхнул было немного:
— А что это, — спрашивает, — за цаца такая — драматург? Много я нечисти видал, а о такой и слышать не довелось. Страшнее они кикиморы или нет?