Иные были изображены во весь рост, во всей их роскошной красоте, с горделивым выражением лица, которого не могли сохранять постоянно в обыденной жизни; другие казались жеманными даже на мертвом полотне; и у всех было что-нибудь: цветок, брошка, складка платья или губ, написанные художником для эффекта. Сняты ли они в шляпе, с кружевами на голове, или же простоволосые, — в них всегда сыщется что-нибудь неестественное. Что именно? Это трудно определить, особенно, когда не знаешь оригиналов, но это чувствуется. Они кажутся приехавшими в гости к людям, которым они хотят нравиться и показываются во всем своем блеске; и они усвоили себе, изучили те или другие манеры, то скромные, то напыщенные.
Что же сказать о той, которая была предо мной теперь? Она казалась у себя, и одна. Да она одна, так как она улыбается, как улыбаются только наедине, вспоминая о прошлом, отчасти грустно, отчасти нежно, но не так, как улыбаются в присутствии посторонних. Она казалась настолько одинаковой и находящейся у себя, что вносила во всю эту большую квартиру впечатление какой-то странной пустоты. Она жила в ней, наполняла и оживляла ее одна, в комнате могло быть множество народа, все могли говорить, смеяться, даже петь, но она всегда казалась одна, с ее улыбкой одиночества, а между тем одна она могла и оживлять эту комнату своим взглядом с портрета.
Этот взгляд был устремлен в пространство. Он, пристальный и ласкающий, покоился на мне, но не видал меня. Все портреты знают, что их будут созерцать, и отвечают глазам глазами, которые неотступно следят за нами, с момента нашего входа и до нашего выхода из комнаты, где они находятся.
Этот же портрет не видел меня, не видел ничего, несмотря на то, что его взгляд прямо направлялся на меня.
Я припомнил слова цыганского романса:
Эти глаза влекли меня к себе с непреодолимой силой, волновали, заставляли переживать какое-то новое неиспытанное мною ощущение — эти жившие, а, быть может, еще живущие нарисованные глаза. О, какое было в них бесконечное очарование! Они были пленительны, как небо, подернутое розовато-голубыми сумерками, и немного печальны, как ночь, которая следует за этими сумерками, и, казалось, сходит теперь из этой темной рамы, из глубины этих непроницаемых глаз. Эти глаза, созданные несколькими взмахами кисти, носили в себе тайну той неведомой, но несомненно существующей силы, которой порой обладают глаза женщины и которая способна зародить в нашем сердце чувство любви.
Дверь отворилась. Вошел Берсеньев. Он извинился, что опоздал; я со своей стороны извинился, что пришел слишком рано. Затем я спросил его:
— Это не будет нескромностью, если я спрошу у вас: чей это портрет?
Он отвечал со вздохом:
— Это портрет моей матери, умершей в ранней молодости.
Я понял тогда причину необъяснимого обаяния, производимого на окружающих этим человеком.
Петербургская субретка
(одна из столичных метаморфоз)
Андрей Николаевич Загорский только что проснулся, когда ему доложили, что его дожидается в передней горничная г-жи Малевской.
Загорский был одним из видных представителей «золотой» или, вернее, «золоченой» молодежи.
Последнее название ближе к истине уже потому, что золота в карманах этой молодежи, сравнительно с широкой жизнью, бывает зачастую весьма немного, — ее спасает «обширный кредит», но, конечно, спасает до поры до времени.
Счастливцам подчас улыбается отдаленное наследство.
В таком положении находились денежные дела и Андрея Николаевича.
Небольшое заложенное имение в Рязанской губернии было единственным его достоянием. Конечно, от продажи его можно было получить довольно порядочную сумму, но это имение служило краеугольным камнем кредита, оказываемого Загорскому «петербургскими благодетелями», и продажа его представилась делом рискованным, делом крайности.
Тем более что у Андрея Николаевича в запасе был богатый и старый дядя, отставной военный, хотя еще бодрый, молодящийся старик, но не могущий же прожить два века.
Так соображал племянник — его единственный наследник.
А потому мысль о продаже имения, хотя и приходившая в голову Загорскому, в силу этих соображений откладывалась.