— Дорогой мой, уверяю вас, я совсем забыл, как говорится такие вещи. Ко всем моим романам предисловия строчили за меня друзья, а в иных случаях писали и развязки. Мне никогда не давалось начало.
— Лишь бы удавался конец, — заметил Александр. — Но я вас понимаю. Я знаю девушку, которая обожает пасторали. Быть может, вы ей подойдете.
— Ах, как бы мне хотелось, чтобы у нее были белые перчатки и голубые глаза! — продолжал Родольф.
— Я не вполне уверен, что глаза у нее голубые… А что касается перчаток… Но, сами понимаете, нельзя же все сразу… Ну что ж, направимся в аристократический зал.
— Посмотрите, — сказал Родольф, входя в зал, где пребывали местные красавицы, — вот эта, кажется, очень ласковая.
И он указал на довольно изящно одетую девушку, сидевшую в углу.
— Хорошо, — ответил Александр, — постойте в сторонке. Я метну в нее от вашего лица стрелу любви. А в нужный момент… вас позову.
Десять минут спустя Александр уже беседовал с девушкой, и она то и дело прыскала со смеху, наконец она осчастливила Родольфа улыбкой, которая ясно говорила: «Подойдите, ваш адвокат выиграл дело».
— Ну вот, — сказал Александр, — победа за нами, малютка, как видно, не жестокая, но все-таки для начала напустите на себя наивность.
— Этого можете мне и не советовать.
— В таком случае дайте-ка табачку и ступайте к ней, — сказал Александр.
— Боже мой, какой у вас чудной приятель! — девушка, когда Родольф сел возле нее. — Голос у него как охотничий рог.
— Дело в том, что он музыкант, — пояснил Родольф. Два часа спустя Родольф и его подружка стояли у одного из домов на улице Сен-Дени.
— Вот здесь я живу, — сказала девушка.
— Когда же, милая Луиза, я снова увижу вас и где?
— У вас, завтра… в восемь.
— Честное слово?
— Вот вам залог, — ответила Луиза, приблизив к нему свежую щечку. И Родольф, разумеется, поспешил вкусить от этого прекрасного спелого плода юности и здоровья.
Он вернулся домой опьяненный.
— Нет, это не может пройти бесследно, — говорил он, широко шагая по комнате. — Я должен излиться в стихах.
На другое утро швейцар нашел в его комнате листков тридцать бумаги, на которых: красовался следующий одинокий александрийский стих:
Любовь! Любовь! О ты, сердец младых царица!…
В тот день Родольф, против обыкновения, проснулся чуть свет и, хоть не выспался, сразу же встал.
— О! Сегодня, сегодня — великий день! — воскликнул он. — Однако ждать целых двенадцать часов! Чем же заполнить эту вечность?
Но когда он бросил взгляд на письменный стол, ему показалось, будто перо его трепещет, словно говоря ему: «Поработай».
— Как бы не так! Поработай! К черту прозу! Не хочу здесь сидеть, тут так и несет чернилами.
Он пошел в кафе и нарочно выбрал такое, где не мог встретить ни одного приятеля.
«А то они заметят, что я влюблен, и сразу же всё опошлят», — подумалось ему.
После весьма умеренного завтрака он отправился на вокзал и сел в поезд.
Через полчаса он был уже в лесу Виль-д'Авре.
Весь день он прогулял, наслаждаясь природой, которая уже начинала пробуждаться, и лишь в сумерки вернулся в Париж.
Приведя в надлежащий порядок храм, куда должно было снизойти его божество, Родольф приоделся и очень пожалел, что не может облачиться во все белое.
С семи до восьми им владела острая лихорадка ожидания, — это была пытка, напоминавшая ему былые дни и былые пленительные увлечения. Вскоре он, по обыкновению, замечтался о великой страсти, о романе в десять томов, о подлинной лирической поэме с лунным светом, закатами солнца, свиданиями под ветлами, ревностью, вздохами и тому подобным. И так случалось с ним всякий раз, как судьба приводила к его порогу женщину, и не было ни одной, которая не унесла бы на челе своем ореола, а на груди — ожерелья из слез.
— Они предпочли бы шляпку или туфельки, — говорили ему друзья.
Но Родольф стоял на своем, и бесчисленные уроки так ничему его и не научили. Он все ждал женщину, которая согласилась бы играть роль кумира, ангела в бархатном платье, божества, которому он мог бы посвящать сколько угодно сонетов, написанных на ивовых листках.
Наконец Родольф услышал, как бьет «священный час», и когда прозвучал последний металлический удар, ему показалось, что Амур и Психея, восседавшие на часах, сплелись своими алебастровыми телами. В то же мгновенье кто-то робко к нему постучался.
Родольф отворил дверь, пред ним стояла Луиза.
— Видите, сдержала слово! — она. Родольф задернул занавески и зажег новую свечу.
Тем временем девушка сняла шаль и шляпку и бросила их на кровать. Взглянув на ослепительно белую простыню, она улыбнулась и чуть-чуть покраснела.
Луиза была скорее изящна, чем красива, в чертах ее свежего личика сквозило какое-то наивное лукавство, и это придавало ему особую пикантность. То был как бы набросок Грёза, подправленный Гаварни. Чарующую юность девушки ловко подчеркивал ее туалет, который при всей своей скромности говорил о врожденном искусстве кокетства, каким обладают все женщины с пеленок до подвенечного наряда. Вдобавок Луиза, по-видимому, досконально изучила теорию поз, пока Родольф любовался ею как художник, она принимала самые разнообразные соблазнительные позы, которые, пожалуй, были изящны в ущерб естественности. Ее элегантно обутые ножки были так малы, что могли удовлетворить… даже романтика, увлеченного андалусскими или китайскими миниатюрами. Выхоленные ручки свидетельствовали о беспечной праздности. И в самом деле, уже полгода как им не грозило уколоться иголкой. Короче говоря, Луиза была одной из тех ветреных перелетных пташек, которые по своей прихоти, а нередко из-за нужды, вьют себе гнездышко на один лишь день, а вернее на одну ночь, в мансардах Латинского квартала, где они охотно проводят несколько суток, если их удержат там ленточки или их собственный каприз.
Молодые люди поболтали часок, потом Родольф в назидание гостье показал ей группу, изображающую Амура и Психею.
— Это Поль и Виржини? — спросила она.
— Они самые, — ответил Родольф, не желая огорчать девушку.
— Как живые, — ответила Луиза.
«Увы, бедняжка не сильна в литературе, — подумал Родольф, взглянув на нее. — Уверен, что она довольствуется той орфографией, какую подсказывает ей сердце, и грамматики не признает. Придется купить ей Ломона».
Тут Луиза пожаловалась, что ботинки у нее сильно жмут, и Родольф любезно помог расшнуровать их.
Вдруг свет погас.
— Что такое? — воскликнул Родольф. — Кто задул свечу?
В ответ раздался задорный смех.
Несколько дней спустя Родольф встретил на улице приятеля.
— Что с тобой? — тот. — Тебя нигде не видно.
— Я пишу лирическую поэму, — ответил Родольф. Несчастный говорил сущую правду. Ему вздумалось потребовать от бедной девушки больше, чем она могла дать. Пастушечий рожок не может звучать как лира. Луизе знакомо было, так сказать, лишь просторечье любви, а Родольф во что бы то ни стало хотел говорить о чувстве в возвышенном стиле. И они не могли понять друг друга.
Неделю спустя, в том же зале, где Луиза встретилась с Родольфом, она познакомилась с белокурым юношей, который протанцевал с нею несколько туров, а по окончании бала увел к себе.
То был студент-второкурсник. Он прекрасно говорил о прозаических радостях жизни, обладал красивыми глазами, и в кармане у него позвякивали деньги.
Луиза попросила у него бумаги и чернил и настрочила Родольфу записку следующего содержания:
«Нерашитывай больше наминя савсем, цалую тебя впоследней рас. Прощай.Луиза».
Когда Родольф, вернувшись вечером домой, стал читать эту записку, внезапно погас свет.
— Ведь это та самая свечка, которую я зажег в тот вечер, когда ко мне пришла Луиза, — задумчиво проговорил он. — Она и должна была догореть вместе с нашей любовью. Если бы я знал, то выбрал бы свечу подлиннее, — добавил он не то с досадой, не то с сожалением и спрятал записку возлюбленной в ящик, который называл катакомбами своих увлечений.
Однажды, находясь у Марселя, Родольф поднял с пола клочок бумаги, чтобы закурить трубку, и вдруг узнал почерк и правописание Луизы.