Выбрать главу

В ответ на это Шонар доставал из кармана три су и протягивал их подруге:

— Вот тебе на иголку и нитки. Заштопай свой шалаш, это будет весьма поучительное занятие, utile dulci* [Полезное с приятным (лат.)].

Но вот Марсель, Шонар и Родольф собрались на совершенно секретное совещание и постановили, что каждый из них сделает все возможное, чтобы удовлетворить законное кокетство своей подруги.

— Милые девушки! Их красит любой пустяк, но этот пустяк все же надо добыть, — сказал Родольф. — Последнее время искусство и литература в моде, и мы зарабатываем, пожалуй, не хуже рассыльных.

— В самом деле, мне не приходится жаловаться, — перебил его Марсель, — искусства у нас процветают, можно подумать, что живешь при Льве Десятом.

— То-то Мюзетта говорит, что ты уже целую неделю уходишь спозаранку и поздно возвращаешься. У тебя действительно появилась работа? — спросил Родольф.

— Блестящее дело, дорогой мой! Мне его устроил Медичи. Я работаю в казарме «Аве Мария», восемнадцать гренадеров заказали мне свои портреты по шести франков с носа, причем я даю гарантию сходства на полгода — как при починке часов. Надеюсь понемногу залучить весь полк. Я и сам собираюсь принарядить Мюзетту, как только Медичи рассчитается со мной, — договор у меня, конечно, с ним, а не с солдатами.

— А у меня, как это ни странно, наклевываются целых двести франков, — небрежно проронил Шонар.

— Черт возьми! Тащи же их скорее! — воскликнул Родольф.

— Я рассчитываю, что дня через два-три они сами ко мне прибегут, — продолжал Шонар. — Так и знайте, как только их получу, дам волю своим страстишкам. Особенно въелись мне в печенку нанковая пара и охотничий рожок, которые я видел у старьевщика, тут по соседству. Хочу их себе преподнести.

— А откуда у тебя такой внушительный капитал? — в один голос спросили Марсель и Родольф.

— Слушайте, господа, — важно сказал Шонар, усаживаясь между приятелями. — Зачем закрывать на это глаза, — ведь прежде чем мы станем академиками и налогоплательщиками, нам предстоит съесть еще немало черного хлеба, а этот хлеб насущный дается нелегко. К тому же мы не одни: небо наделило нас чувствительным сердцем, каждый из нас избрал себе подругу и предложил ей разделить с ним судьбу.

— Злодейку, — вставил Марсель.

— А если нет ни гроша за душой, — продолжал Шонар, — то даже при строжайшей экономии трудно что-нибудь отложить, особенно когда у тебя желудок куда вместительнее кармана.

— К чему ты клонишь? — Родольф.

— Вот к чему. В нашем положении глупо ломаться, когда подвертывается случай приставить какую-нибудь цифру к нулю, обозначающему наш доход, — даже если работа совсем для нас неподходящая.

— Позволь, кто же из нас ломается, кого ты имеешь в виду? — спросил Марсель. — Пусть я буду со временем великим художником, — но ведь согласился же я посвятить свою кисть изображению французских воинов, хотя они расплачиваются за это карманными деньгами. Кажется, никто не может сказать, что я боюсь спуститься с вершин своей будущей славы.

— А я? — подхватил Родольф. — Разве ты не знаешь, что я уже две недели сочиняю медико-хирурго-зубопротезную дидактическую поэму для известного зубного врача, который оплачивает мое вдохновение из расчета пятнадцать су за дюжину александрийских стихов, то есть чуть дороже дюжины устриц? Однако я вовсе не считаю это зазорным, чем сидеть сложа руки, пусть моя муза сочиняет романс хотя бы о парижских кучерах. Когда владеешь лирой, то надо, черт побери, ею пользоваться… Вдобавок, Мими жаждет туфель.

— В таком случае, вы не осудите меня, когда узнаете, на какой Пактол я возлагаю надежды, — продолжал Шонар.

И он рассказал историю своих двухсот франков.

Недели две назад он зашел к знакомому музыкальному издателю, который уже давно обещал подыскать ему у своих клиентов какую-нибудь работу, будь то Урок музыки или настройка рояля.

— Вот кстати пришли! — воскликнул издатель, увидав его. — Сегодня меня как раз просили рекомендовать пианиста. Для англичанина. Вероятно, он прилично вам заплатит… А вы в самом деле хорошо играете?

Шонар решил, что если он проявит скромность, то лишь уронит себя в глазах издателя. Скромный музыкант, в особенности пианист, — явление вообще весьма редкое. Поэтому Шонар самоуверенно заявил:

— Я пианист первоклассный. Будь у меня больные легкие, длинная шевелюра и черный фрак, я блистал бы как солнце, а вы, вместо того чтобы требовать с меня за гравировку моей партитуры «Смерть девушки» восемьсот франков, сами поднесли бы мне на серебряном подносе за нее три тысячи да еще на коленях умоляли бы их принять. Право же, — добавил он, — мои десять пальцев уже десять лет отбывают каторжные работы на пяти октавах, поэтому я в совершенстве владею и белыми и черными костяшками.

Человек, к которому направили Шонара, был англичанин по фамилии Бирн. Сначала музыканта встретил лакей в голубой ливрее, он представил его лакею в зеленой ливрее, тот передал его лакею в черной ливрее, а этот ввел его в гостиную, где Шонар оказался лицом к лицу с господином Бирном. У островитянина был приступ сплина, поэтому он смахивал на Гамлета, размышляющего о ничтожестве человека. Шонар хотел было сообщить о цели своего прихода, но тут раздались такие душераздирающие вопли, что он не мог вымолвить ни слова. Это кричал попугай, сидевший на жердочке на балконе в нижнем этаже.

— Какой глуп, какой глуп! — воскликнул англичанин, подскочив в кресле. — Он доведет меня до смерти.

А попугай начал исполнять свой репертуар, который оказался куда обширнее, чем у его рядовых сородичей. Шонар прямо ошалел, услыхав, как птица принялась вслед за какой-то женщиной декламировать монолог Терамена, притом с интонациями, характерными для Консерватории.

Попугай был любимчиком некоей модной актрисы и обычно сидел в ее будуаре. Хозяйка его принадлежала к числу тех женщин, на которых неизвестно почему делают бешеные ставки на ипподроме полусвета и имена которых неизменно украшают меню аристократических холостяцких ужинов, где эти дамы служат живым десертом. В наши дни всякому христианину бывает лестно, когда его видят в обществе одной из таких языческих гетер, хотя обычно у этих язычниц нет ничего общего с древностью, если не считать метрики. Но когда они хороши собой, беда еще не велика, единственное, чем рискуешь, — это очутиться на соломе после того, как обставишь их палисандровым деревом. Но когда знаешь, что их красота приобретена в косметическом кабинете и не устоит против влажной губки, когда их остроты заимствованы из водевильных куплетов, а талант умещается на ладони клакера, — тогда трудно бывает понять, как люди утонченные, обладатели громкого имени, незаурядного ума и модных фраков, из любви к пошлости увлекаются особами, от которых отвернулся бы даже их Фронтен, если бы ему предложили выбрать себе Лизетту.

Актриса, о которой идет речь, была одной из таких модных красавиц. Звали ее Долорес, и она выдавала себя за испанку, хотя и родилась в парижской Андалусии, именуемой улицей Кокнар. От этой улицы до улицы Прованс всего десять минут ходьбы — однако Долорес потратила на дорогу семь-восемь лет. Ее благополучие возрастало по мере ее увядания. Так, в тот день, когда она вставила себе первый искусственный зуб, она получила в подарок лошадь, а когда вставила второй зуб — пару лошадей. Теперь она жила на широкую ногу, занимала целый дворец, в дни скачек в Лоншане сидела на почетных местах и задавала балы, на которые съезжался «весь Париж». Но что такое «весь Париж»? Это сборище бездельников, любителей всяких нелепостей и скандалов, это все те, кто играет в ландскнехт и сыплет парадоксами, все те, кто не утруждает ни головы своей, ни рук, все те, у кого одна забота — как бы убить и свое и чужое время, это писатели, которых удалось протащить в литературу только потому, что природа одарила их длинными ушами, распутники и бретеры, знатные шулера, кавалеры никому не ведомых орденов, непоседливая богема, которая неизвестно откуда берется и неизвестно куда исчезает, фигуры, намозолившие всем глаза, дочери Евы, которые некогда продавали запретный плод на улице, а теперь продают его в будуарах, вся развратная братик, от молокососов до старцев, какую встретишь на премьерах с индийской жемчужиной в галстуке или с тибетской козой на плечах, — и для этой-то братии расцветают первые весенние фиалки и первая девичья любовь! Весь этот сброд, именуемый в газетных хрониках «всем Парижем», был принят у мадемуазель Долорес, хозяйки упомянутого попугая.