— Можно не опасаться, она не отвергнет дары Артаксеркса, — прошептал философ.
Когда утих первый взрыв восторга, когда каждая выбрала то, что пришлось ей по вкусу, и деньги были уплачены, Родольф заявил дамам, что они завтра же обновят свои наряды и должны уже с утра быть готовы.
— Поедем за город, — пояснил он.
— Ну и что же! — воскликнула Мюзетта. — Мне уже случалось в один день купить, скроить, сшить и надеть платье. Да у нас впереди еще целая ночь. Мы успеем, правда? — обратилась она к подругам.
— Конечно успеем! — в один голос отозвались Мими и Феми.
Они тут же взялись за работу и добрых шестнадцать часов не выпускали из рук иголки и ножниц.
Это было накануне первого мая. Пасхальный благовест уже возвестил о возрождении весны, и она приближалась, торопливая и радостная, она приближалась, как говорится в немецкой балладе, легкая словно юноша, который спешит посадить майское деревце под окном своей невесты. Она раскрашивала небо лазурью, деревья — зеленью и все окружающее — нарядными яркими красками. Она будила солнце, которое еще дремало на ложе, сотканном из туманов, склонившись головой на большие снежные тучи, как на подушку, она кричала ему: «Эй, приятель, пора! Я пришла! Живей за работу! Скорее надевай свой великолепный наряд из новых сверкающих лучей и выходи на балкон возвестить о моем прибытии!»
И солнце действительно приступило к делу, оно разгуливало гордое и великолепное, как придворный. В воздухе реяли ласточки, вернувшиеся из паломничества на Восток, в лесах благоухали фиалки, из гнездышек выглядывали птички с тетрадкой романсов под крылом. Да, пришла весна, настоящая весна поэтов и влюбленных, а не та, которую расписывает Матье Ленсбер, противная, красноносая, с обмороженными пальцами, заставляющая бедняков дрожать у очага, где уже давно угасли последние угольки последней вязанки дров. В прозрачном воздухе веяли теплые ветерки, принося в город первые ароматы полей. Сверкающие, горячие лучи солнца проникали в окна. Больному они говорили: «Впустите нас, мы несем с собой здоровье!» А заглянув в каморку, где невинная девушка сидела перед зеркалом — своим первым, невинным возлюбленным, они кричали ей: «Впусти нас, душенька, мы озарим твою красоту! Мы возвещаем хорошую погоду, теперь ты можешь надеть свое полотняное платье, соломенную шляпку и нарядные башмачки: лужайка уже готова для плясок, она разукрасилась цветами, и к воскресному балу проснутся скрипки. С добрым утром, красотка!»
Когда на соседней колокольне, ударили к заутрене, три трудолюбивые кокетки, всю ночь почти не смыкавшие глаз, уже стояли перед зеркалом, в последний раз примеряя обновки.
Все три были прелестны, они были одеты одинаково, и лица их светились радостью, какую испытывает человек, когда исполняется его заветная мечта.
Особенно хороша была Мюзетта.
— Никогда в жизни я не была так счастлива, — говорила она Марселю, — мне кажется, что господь дает мне испытать в этот час всю радость, какая суждена мне в жизни, и боюсь, что больше мне ее уже не достанется! Ничего! Не будет этой радости, придет другая. Рецепт у нас есть, — весело добавила она, целуя Марселя.
Что касается Феми, то ее огорчало одно соображение.
— Я обожаю и зелень и птичек, — говорила она, — но в деревне никого не встретишь и никто не увидит ни моей хорошенькой шляпки, ни нарядного платья. Не пойти ли нам лучше прогуляться по бульвару?
В восемь часов утра всю улицу взбудоражили фанфары: это Шонар трубил сбор. Из окон высовывались соседи и с любопытством глазели на шествие богемцев. Коллин, тоже принявший участие в этой вылазке, замыкал шествие с дамскими зонтиками в руках. Час спустя веселая ватага разбрелась по полям Фонтенэ-о-Роз. Вернулись они поздно вечером. Тут Коллин, исполнявший в этот день обязанности казначея, заявил, что еще не израсходовано шесть франков, и выложил остаток на стол.
— Что же теперь с ними делать? — спросил Марсель.
— Не купить ли процентных бумаг? — предложил Шонар.
XVIII МУФТА ФРАНСИНЫ
I
Я знавал когда-то Жака Д., одного из ярких представителей подлинной богемы, он был скульптором и подавал большие надежды. Но осуществить их он так и не успел — ему помешала жестокая нужда. Он умер от истощения в марте 1844 года в больнице Сен-Луи, на койке № 14 палаты Сент-Виктуар.
Я познакомился с Жаком в больнице, где сам пролежал долгое время. Как я уже сказал, у Жака был незаурядный талант, и тем не менее он не страдал самомнением. Я общался с ним в течение двух месяцев, и хотя он чувствовал, как смерть все крепче сжимает его в своих объятьях, я ни разу не слыхал от него ни жалоб, ни сетований, которые так смешны и нелепы в устах непризнанного художника. Он скончался без всякой «позы», и только лицо его исказилось предсмертной судорогой. Когда я вспоминаю о его смерти, в памяти всплывает самая жестокая сцена, какую мне когда-либо приходилось видеть в мрачной галерее человеческих страданий. Узнав о печальном событии, отец Жака приехал за телом и долго препирался из-за тридцати шести франков, которые с него требовала администрация больницы. Он торговался и в церкви, притом так упорно, что ему скинули шесть франков. Когда стали укладывать тело в гроб, санитар снял с него больничную простыню и попросил у товарища покойного денег, чтобы купить саван. У бедняги не оказалось ни гроша, поэтому он обратился за деньгами к отцу умершего. Старик пришел в ярость и завопил, чтобы его оставили в покое.
Молодая монахиня, присутствовавшая при этом ужасном разговоре, взглянула на покойника, и у нее вырвались простодушные ласковые слова:
— Но ведь нельзя же, сударь, похоронить его так. Сейчас лютые холода! Дайте бедняжке хоть сорочку, чтобы он не предстал перед господом богом совсем нагим.
Отец выдал товарищу сына пять франков на рубашку, но посоветовал обратиться к старьевщику, торгующему подержанным бельем.
— Дешевле будет, — сказал он.
Впоследствии мне объяснили, чем была вызвана такая жестокость, — оказывается, отец был возмущен, что Жак избрал артистическое поприще, и гнев его не утих даже у гроба сына.
Однако я отвлекся от Франсины и ее муфты. Возвращаюсь к своей теме: мадемуазель Франсина была первой и единственной любовницей Жака, — ведь когда отец собирался похоронить его голым, ему исполнилось только двадцать три года. Об их любви рассказал мне сам Жак, когда он был номер 14, а я номер 16 в палате Сент-Виктуар, где было несладко умирать!
Подождите, читатель! Прежде чем приступить к этой истории, — из которой вышла бы прекрасная повесть, если бы я мог передать ее так, как мне рассказывал мой друг, — позвольте мне выкурить трубочку, эту старую глиняную трубку подарил мне Жак в тот день, когда доктор запретил ему курить. Все же по ночам, если сиделка дремала, Жак брал у меня трубку и выпрашивал щепотку табаку: ведь больному так тоскливо лежать ночью в огромной палате, когда никак не удается уснуть.
— Я затянусь только два-три разочка, — говорил он, и я не препятствовал ему, а сестра общины св. Женевьевы, видимо, не замечала табачного запаха, когда делала обход. Милая сестра! Какая вы были добрая! И какой прекрасной вы нам казались, когда приходили окропить нас святой водой! Мы замечали вас еще издали, вы тихо шли под темными сводами, в белых покрывалах, — они ниспадали красивыми складками, и наш друг Жак всегда любовался ими! О милая сестра, вы были Беатриче этого ада! Вы так ласково утешали нас, что мы жаловались нарочно, ради того, чтобы услышать от вас слова утешения… Если бы мой друг Жак не умер, — а умер он в день, когда шел снег, — он вылепил бы прелестную мадонну для вашей кельи, — добрая сестра общины св. Женевьевы!
Читатель. Ну, а как же насчет муфты? Я что-то ее не вижу!
Другой читатель. А мадемуазель Франсина? Куда же она делась?
Первый читатель. История не из веселых.
Второй читатель. Посмотрим, чем кончится.
Простите, господа. Трубка Жака отвлекла меня от темы. А впрочем, я и не обязался смешить вас. Жизнь богемы далеко уж не так весела.
Жак и Франсина встретились в апреле в доме на улице Тур-д'Овернь, где они одновременно поселились.