XXI
РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА
Молодой человек, словно соскочивший со страницы «Покрывала Ириды» — побритый, напомаженный, завитой, с усами штопором, в перчатках, со стеком в руках, с моноклем в глазу, цветущий, помолодевший, положительно красавец, — таким вы могли бы увидеть ноябрьским вечером нашего друга поэта Родольфа. Он стоял на бульваре, поджидая карету, чтобы отправиться домой.
Родольф ждет карету? Что же за катаклизм произошел в его жизни?
В то время как преображенный поэт покручивал ус, покусывая огромную сигару и пленяя взоры проходивших мимо красоток, по бульвару шагал его приятель. То был философ Гюстав Коллин. Родольф заметил его и сразу же узнал, да и всякий, кто хоть раз видел Коллина, не мог его не узнать. Философ, по обыкновению, тащил добрую дюжину книг. На нем было все то же бессмертное ореховое пальто, прочность которого наводила на мысль, что оно создано руками древних римлян, на голове красовалась знаменитая широкополая шляпа, прозванная шлемом Мамбрина новейшей философии, — касторовый купол, под которым гудел целый рой гиперфизических бредней.
Коллин медленно брел, бормоча предисловие к своему трактату, который уже три месяца печатался… в его воображении. Философ направлялся к тому месту, где стоял Родольф, и на миг ему показалось, что он узнал поэта. Однако небывалая элегантность Родольфа сразу же вызвала у Коллина сомнения.
— Родольф в перчатках, с тросточкой! Вздор! Бред! Обман зрения! Родольф завитой! Да у него и волос-то на голове раз-два, и обчелся. Видно, я совсем рехнулся. К тому же мой бедный друг убит горем и, верно, сейчас сочиняет элегические строки на уход мадемуазель Мими, которая, говорят, с ним расплевалась. Право же, мне жаль девушку, она как-то особенно варила кофей, а кофей — излюбленный напиток глубокомысленных людей. Но я надеюсь, что Родольф утешится и вскоре заведет новую «кофейницу».
Этот плоский каламбур показался Коллину верхом остроумия, и он охотно бы крикнул самому себе «бис», если бы… суровый голос философии не прервал его фривольные шутки.
Однако, когда Коллин остановился возле Родольфа, все его сомнения рассеялись: перед ним стоял Родольф — завитой, в перчатках, со стеком в руке. Явление совершенно невозможное, и все же то была действительность.
— Да, да! Черт возьми, я не ошибаюсь! — говорил Коллин. — Это ты, я уверен.
— И я тоже в этом уверен, — ответил Родольф.
Тут Коллин стал разглядывать приятеля, и на лице его появилось выражение, какое господин Лебрен, королевский живописец, придает лицам, когда хочет изобразить удивление. Но вдруг он заметил у Родольфа два странных предмета: во-первых, веревочную лестницу, во-вторых, клетку, в которой копошилась какая-то птица. Тут на лице Гюстава Коллина отобразилось некое чувство, которое господин Лебрен, королевский живописец, забыл изобразить на картине под названием «Страсти».
— Вижу, вижу, любопытство так и выглядывает из окошек твоих глаз, — пошутил Родольф. — Сейчас я его удовлетворю. Уйдем только отсюда, тут так холодно, что и твои вопросы и ответы мои могут замерзнуть!
И друзья зашли в кафе.
Коллин не сводил глаз с веревочной лестницы и клетки, обитательница которой, отогревшись в теплом помещении, заворковала на каком-то языке, неведомом Коллину, — хоть он и был полиглотом.
— А все-таки, что же это такое? — спросил он, указывая на лестницу.
— Это нить, которая соединит меня с возлюбленной, — ответил Родольф, и его голос зазвенел, как мандолина.
— А это? — спросил Коллин, указывая на птицу. — Это будильник, — сказал поэт, и голос его стал нежным, как утренний ветерок.
— Говори без иносказаний, презренной прозой, но вразумительно.
— Хорошо. Ты читал Шекспира?
— Что за вопрос! То be or not to be?* [Быть или не быть]. Великий был философ! Разумеется, читал.
— Помнишь Ромео и Джульетту?
— Как не помнить! — ответил Коллин и продекламировал:
Еще не брезжит день, не жаворонка пенье
Встревожило твой слух в минуту упоенья.
Нет, то был соловей…
— Как не помнить! Ну, и что же?
— А вот что. Мою новую богиню зовут Жюльеттой, и у меня возникла мысль разыграть вместе с ней шекспировскую драму. И я теперь уже не Родольф. Меня зовут Ромео Монтекки, и очень прошу не называть меня иначе. Я даже заказал новые визитные карточки, чтобы все об этом знали. Но это еще не все: я воспользуюсь тем, что сейчас масленица, надену бархатный камзол и вооружусь шпагой.
— Чтобы убить Тибальда? — спросил Коллин.
— Вот именно, — продолжал Родольф. — Словом, при помощи этой лестницы я заберусь к моей возлюбленной, у нее как раз есть балкон.
— А птица-то, птица? — не унимался Коллин.
— Это не что иное, как голубь, он должен исполнять роль соловья и по утрам возвещать о том, что пора мне расстаться с подругой, а подруга обнимет меня и нежным голосом скажет, совсем как в сцене на балконе: «Еще не брезжит день, не жаворонка пенье…», другими словами: «Нет, еще не одиннадцать, на улицах грязно, не уходи, нам так хорошо вместе». Для полноты картины я постараюсь раздобыть кормилицу и предоставлю ее в распоряжение моей возлюбленной. Надеюсь, погода будет нам благоприятствовать и, когда я стану подниматься к Джульетте, мне будет светить луна. Что скажешь о моем замысле, философ?
— Прелестно, — одобрил Коллин. — Но объясни, сделай милость, каким чудом ты так преобразился, что тебя не узнать… Видно, разбогател?
Вместо ответа Родольф жестом подозвал официанта и небрежно бросил ему золотой:
— Получите!
Потом он похлопал себя по карману, и оттуда послышался звон.
— Это что же? Колокольня у тебя там, что ли?
— Всего несколько червонцев.
— Золотых? — сдавленным голосом проговорил изумленный Коллин. — Дай хоть посмотреть.
Тут друзья расстались — Коллину не терпелось оповестить приятелей о роскошном образе жизни и новой любви Родольфа, а Родольф отправился домой.
Эта встреча произошла через неделю после разрыва Родольфа с мадемуазель Мими. Когда Мими ушла, поэту захотелось переменить обстановку, подышать другим воздухом, он вместе со своим другом Марселем выехал из мрачных меблированных комнат, а хозяин отпустил их без особого сожаления. Друзья, как уже было сказано, решили подыскать себе приют в другом месте и сняли две комнаты на одной и той же площадке. Комната, которую выбрал себе Родольф, была куда удобнее всех, какие ему попадались до, сего времени. В ней была довольно сносная мебель, в частности диван, обитый красной материей, которая должна была подражать бархату, но упорно не желала этого делать. Кроме того, на камине стояли две фарфоровые вазы с цветами, а между ними алебастровые часы с отвратительными лепными украшениями. Родольф запрятал вазы в шкаф, а когда хозяин явился и хотел было завести часы, поэт попросил его не утруждать себя.
— Пусть себе часы стоят на камине, но только как художественное произведение, — сказал он. — Они показывают полночь, это превосходное время — пусть так и будет. Как только они покажут пять минут первого — я уеду… Часы!…— продолжал Родольф, ни за что не хотевший подчиняться тирании циферблата. — Да ведь часы — это враг, который прокрался к нам и неумолимо, час за часом, минуту за минутой отсчитывает время нашей жизни и беспрестанно напоминает: «Вот ушла частица твоей жизни!» Я просто не мог бы уснуть в комнате, где стоит такое орудие пытки, близ него невозможно ни беспечно веселиться, ни мечтать… Стрелки часов, как иглы, протягиваются к вашему ложу и колют вас по утрам, когда вы еще погружены в сладостное забытье… Часы кричат вам: «Динг-динг-динг! Настало время заняться делами, расставайся с упоительными сновидениями, убегай от их ласк (а иной раз и от ласк живого существа). Надевай башмаки, шляпу, сегодня холодно, идет дождь, отправляйся-ка по делам, уже пора! Динг-динг…» Хватит с меня и календаря! Итак, пусть часы молчат, а не то я…