И на этот раз великий князь промолчал.
И опять заговорил святогорец. Теперь голос его казался надтреснутым, хотя звучал громче.
— В угоду господу милостивому отправь, государь, Лаврентия, Неофита и меня на родину. Не навсегда послал нас к тебе Христос, возврати нас ему. Мы же, вернувшись, станем рассказывать о великих делах, вершимых здесь по царской твоей воле. Чтобы несчастные христиане, обитающие во Фракии, в Фессалии, в Морее — повсюду, куда ни пошлет нас господь, из уст наших узнавали, что есть на свете могущественный государь, правящий многочисленными народами, богатый сказочно мощью своею и разумом, достойный удивления, добродетелью же и благочестием своим столь возвеличенный, что уподобился великим самодержцам Константину[128] и Феодосию,[129] чья слава державу твою осеняет. Где бы мы ни оказались, государь, мы будем рассказывать о тебе много хорошего…
Тут взгляд Василия, блестевший тепло и сочувственно, внезапно ожесточился.
— Святой отец, справедливы слова твои, — сказал он. — Сам господь наш, Иисус Христос, послал тебя в наше княжество. И знай, господь наставил нас призвать тебя. Мы сейчас долго размышляли, что делать нам, какова истинная воля господня. И воля господня, отец Максим, такова: два товарища твои пусть едут на Афон и молятся там за нас, как молились прежде, и с еще большим усердием. Мы одарим их всем, что надобно им самим и монастырю Ватопедскому. Ты же, отец, оставайся тут. Не навсегда, но сколько господь пожелает. — Помолчав немного, он прибавил в заключение: — Такова воля господа, так открылась она мне, великому князю, и митрополиту нашему. — И он указал рукой на Варлаама.
Побледневший от волнения Максим обратил взгляд на митрополита. Добрый Варлаам посмотрел на великого князя, потом на святогорского монаха. Его глаза на мгновение встретились со страдальческими глазами Максима, и он тотчас потупился. Не сказал ничего в подтверждение слов великого князя, только поклонился, опустив голову. Так подал он Максиму знак сохранять покорность и терпение.
Еще стояла осень, но таких холодов на Афоне не бывало ни в декабре, ни в январе. Внезапно пошли дожди с градом, повалил мокрый снег. Бушевал ветер. Все небо заволокло тучами, медленно тянулись пасмурные, сумрачные дни. Монахи почти не покидали своих келий. Максим страдал от холода больше, чем прошлой зимой.
В прошлом году он и не заметил, как земля покрылась снегом. Точно чудо произошло. Он помнил, как приятно было тогда ходить по сухому твердому снегу. Снежные сугробы покрыли на несколько месяцев улицы, кровли домов и церквей. Снег сверкал на солнце, лаская взор своей белизной; куда ни обратишь взгляд, всюду благословение божье. Ни ветра, ни других капризов непогоды. Максим не мерз даже по ночам, прожил зиму, точно закутанный в вату. Все слышанное на Афоне о жестоких зимних стужах в северных странах забылось по приезде сюда. А теперь вспомнилось. Тогда он был в Москве гостем: еще три-четыре месяца, год, и он возвратится на Святую Гору. А теперь неизвестно, когда это произойдет, через три-четыре года, через полтора десятка лет. Одному господу ведомо, когда выпадет ему счастье вернуться в Ватопедский монастырь. А до тех пор никуда не уйти от русских морозов, снегов, льдов. И порой долгие дни, которые предстояло прожить здесь, пока не засверкает солнце возвращения на родину, представлялись Максиму такими же бесконечными, как суровая зима, и при мысли об этом стыла кровь, пробирала дрожь.
Но в тот осенний день еще больше него мерз Исак по прозвищу «Собака». Монах этот, первоклассный каллиграф, по приказанию Вассиана красивым почерком переписывал новый перевод Максима — «Житие Богородицы» Симеона Метафраста.[130] Список этот предназначался для самого великого князя. Обычно Исак работал искусно и внимательно. Но сегодня рука плохо ему повиновалась. Келейник Максима Афанасий не протопил как следует печь, и трое других писцов, Селиван, Михаил и молодой Зиновий,[131] тоже мерзли и трудились без всякой охоты. Исак к тому же был сильно не в духе, — ведь Максим запретил ему пить брагу во время работы. Вот почему ему казалось, что он и окоченел больше всех, да так, что не только руки, но и слух его ослабел. Он едва слышал голос святогорского монаха, который теперь уже переводил на славянский сам, без посторонней помощи. Иногда до Исака долетали слова, но он не улавливал их смысла. Голова у него гудела, как улей.