Выбрать главу

— Надуманно от начала до конца. — Он пожал плечами со снисходительностью, отличающей великого знатока человеческой натуры. — Ох уж эти мне интроверты.

Мы с Томом в последнее время штудировали Юнга и сошлись на том, что его, по Юнгову определению, следует отнести к экстравертам, а меня — к интровертам. В результате чего термин «интроверт» приобрел в устах Тома оттенок бранного слова.

Я и сам прекрасно знал, что мои доводы надуманны. На самом деле я сказал «приличия» потому, что постеснялся сказать «осторожность». Я не хотел, чтобы Миртл водворилась у меня на даче, из тех же соображений, из каких не являлся с визитом к ее родным — а вернее сказать, обходил их стороной. Из осторожности.

Я ничего не ответил Тому.

— Меня бы это не устроило, — сказал он и улыбнулся мечтательно, как подобает великому любовнику. — Мне слишком дороги наши субботы.

— Хорошо тебе говорить! — Я громко рассмеялся. — У тебя нет под боком девушки, которая омрачает тебе жизнь, мечтая, чтобы ты на ней женился!

— У меня, милый мой, — ласково отозвался Том, — есть под боком кое-что другое.

Это было справедливо, ничего не скажешь. У Тома не было под боком девушки, которая омрачала бы ему жизнь и так далее, по той простой причине, что, когда наступала его очередь ехать за город на субботу и воскресенье, он брал с собой приятеля.

Я глубокомысленно покивал головой.

— М-да, — сказал Том со вздохом. — Что только не омрачает нам жизнь! Невольно чувствуешь себя таким старым.

Одна девица, с которой у Тома как-то был роман, брякнула ему по глупости, что он, на ее взгляд, «стар душой». Том отнесся к ее высказыванию очень серьезно и много месяцев потом ходил, старея душой прямо на глазах. Лишь постепенно, мало-помалу, душевное одряхление у него прошло, но при случае до сих пор нет-нет да и проглядывало снова.

Я не поддержал его, потому что он давно уже привел мне неоспоримые доказательства того, что я как раз молод душой.

Пока я разливал чай, Том принялся за шоколадный эклер. Мы сидели у окна, откуда открывался вид на крыши рыночных палаток. Коньки крыш горели золотом в косых лучах заходящего солнца. В воздухе, поднимаясь от жаровни под нами, стлался синеватый дымок. На площади было людно, многие несли в руках корзинки, букеты ярких желтых нарциссов.

— Пожалуй, все-таки умней было бы пускать к себе Миртл по субботам, — сказал Том.

— Почему?

— А ты знаешь, где она проводит вечера, когда ты ее не пускаешь?

— Знаю.

Я и правда знал. Часто она проводила их с молодым человеком по фамилии Хаксби.

— Ну, раз знаешь… — с сожалением произнес Том и умолк. Нетрудно было прочесть по его лицу, что он мысленно повторяет: «Ох уж эти мне интроверты».

Я стал размышлять. Том был не одинок, многие считали, что я веду себя странно по отношению к Миртл. Мне же казалось, что тут и понимать нечего. Я любил Миртл, но не хотел на ней жениться, потому что вообще ни на ком не хотел жениться. Секрет был прост. Приходилось только удивляться, что он столь недоступен пониманию других. Терпя со всех сторон поношение, я был невольно склонен занимать в этом вопросе оборонительную позицию. Разве не было до меня мужчин, которые не хотели жениться, возражал я. Сколько угодно! Может быть, это противоестественно, согласен, но незачем делать вид, будто это случается бог весть как редко. Мои доводы не производили на людей ни малейшего впечатления. А ответные доводы не производили впечатления на меня. Не желаю жениться, и все тут.

А между тем, должен признаться, что нет, не все — так уж причудливо устроено человеческое сердце. Мысль о том, что Миртл может выйти замуж за кого-нибудь другого, была для меня нестерпима.

— Ну, вот что, — сказал Том. — У меня к тебе серьезный разговор.

Главное, что нам с ним предстояло обсудить, было связано с его поездкой в Оксфорд. Наш приятель, у которого Том провел субботу и воскресенье, был там наставником в маленьком колледже, том самом, который в свое время кончал я. Звали его Роберт; он был старше нас на несколько лет. Это был умный человек, одаренный и мыслящий — естественно, что такая личность имела на нас огромное влияние. Мы признавали в нем третейского судью по части всех наших поступков, и слово, сказанное им, было для нас непререкаемо, как глас господень. Время мы проводили, большей частью рассуждая о положении в мире.

Я слушал. Мы с Томом много говорили о политике, и не мы одни — говорила о ней Миртл, говорили ее друзья, учителя в преподавательской и даже школьники. К сожалению, писать о политике в романе страшно трудно. Не знаю почему, но политические настроения — как-то не слишком подходящая материя для художественной литературы. Не верите? Тогда попробуйте прочтите хоть несколько страниц романа, написанного каким-нибудь высокоидейным политиком.

Однако я ведь пишу роман о событиях, которые происходили в 1939 году, так что уж мне никак не обойти молчанием политическое положение в мире. А потому, я полагаю, лучше всего сказать о нем сейчас — и с плеч долой.

Нас с Робертом и Томом можно было назвать радикалами — мы опоздали родиться лет на тридцать, тогда мы со спокойной совестью причислили бы себя к либералам. Суть заключалась в том, что жизнь в недемократическом государстве была бы для нас, по нашему убеждению, неприемлема. Тут нам, собственно, даже обсуждать было нечего — это разумелось само собой. Возможно, потому, что мы считали себя свободными художниками, а возможно, и не потому — не будь мы художниками, мы, вероятно, думали бы точно так же. Мы были очень разные, но нас роднила ярко выраженная несклонность пускать корни и подчиняться общепринятому, в особенности — подчиняться общепринятому. Мы нисколько не сомневались, что в случае, если бы у нас в стране установился авторитарный режим, все равно какой, мы оба кончили бы плохо.

Так обстояло дело с нашими, если можно так выразиться, политическими настроениями. Из-за них положение в мире представлялось нам в самом черном свете. Мы относились к нему чрезвычайно серьезно, и серьезность наша все усугублялась, меж тем как поступки становились все смехотворнее.

Когда Том объявил, что намерен сообщить, к каким заключениям пришел Роберт, я приуныл. С той поры, как мы сделали вывод, что правительство нашей страны отнюдь не намерено бросать вызов национал-социалистам, нас вообще не покидало уныние, а в тот вечер, когда премьер-министр прибыл назад из Мюнхена, мы окончательно пали духом. Никогда не забуду, как я купил тогда вечернюю газету — Том тоже был со мной, мы вместе развернули ее и стали читать. И нас захлестнуло отчаяние, вдвойне глубокое и мрачное от сознания, что мы каким-то необъяснимым образом разделяем ответственность за случившееся. К весне 1939 года мы еще не пришли в себя. Пережитый позор вселял в нас уверенность, что в будущем повторится то же самое. И что второй раз будет последним.

— Старик говорит, если к августу не начнется война, то к октябрю быть нам беженцами.

Я глядел на Тома, а в голове у меня вертелось: март, апрель, май…

— Надо сматывать удочки, — сказал Том, — пока есть еще порядочно времени в запасе.

Эта мысль не раз за последние месяцы проскальзывала в наших разговорах. Большие зеленоватые навыкате глаза Тома смотрели на меня в упор.

— Роберт начинает переходить от слов к делу.

Что я мог на это сказать? Я перевел взгляд на окно. Солнце скрылось с площади, и палатки весело перемигивались яркими огоньками.

Том продолжал:

— Он решил, что самое подходящее место — Америка. И предлагает, чтобы первым ехал я.

Такое предложение напрашивалось само собой, потому что Том был еврей, а мы с Робертом — нет. Не повезло Тому, подумал я, ведь он совершенно так же смотрел бы на вещи, если бы не был еврей, а отваги — и уж, конечно, опрометчивости — из нас троих на его долю отпущено больше всего.

Том начал излагать мне свои планы. Мы считали, что по части ума и способностей нас бог не обидел в сравнении с другими, и потому перспектива пробивать себе дорогу на чужбине пугала нас не слишком, а пока дело не шло дальше воздушных замков, не пугала вовсе.