Юрий покраснел и, смущенно отмахиваясь от похвал, заторопился к Воропаеву.
Жизнь Лены после ее бурного объяснения с Воропаевым шла прежней колеей. Теперь она не только не хотела изменить ее, порвав с окружающими ее людьми, но, наоборот, старалась связать себя с ними узами, которых ничто бы не смогло нарушить в дальнейшем. Как ни странно, но разрыв с Воропаевым принес ей облегчение. Правда, образовалась пустота, но эту пустоту ей хотелось немедленно чем-то заполнить, как большую, ничем не обставленную комнату. Так молодые отводки, когда нож садовника отделит их от материнского корня, энергично бросаются в рост. Катастрофа преображает их. Беззаботность, с которой они пользовались энергией куста-матери, сменяется бешенством самоукрепления. Никогда после они не проявят столько ухищрений, как сейчас, когда, предоставленные самим себе, они стоят перед тем: быть им или не быть?
Так случилось и с Леной. Воропаев приучил ее о многом думать и многого добиваться своими собственными усилиями. Она была сейчас переполнена смутными надеждами так же, как и он по приезде сюда, когда, измученный ранами и болезнью, бездомный, растерянный, но одержимый страстью к жизни, он бросался грудью на препятствия, как только они появлялись перед ним хотя бы издали.
Горе, которое принесла ей любовь к Воропаеву, вызвало у нее яростное желание во что бы то ни стало крепко удержаться на ногах, когда были потеряны надежды на счастье.
Дом ожил. Дух деятельности вновь заклубился в маленьких комнатах. Наверху поселились Поднебески. Внизу шумели Таня и Сережа.
В один из субботних вечеров, после чая, когда впору было расходиться по домам, залаяла собака и кто-то постучал в ворота камнем.
Дети уже спали. Софья Ивановна и Наташа возились с бельем, а Лена, занятая мытьем чайной посуды, не сразу сообразила, что стучат к ним. Но стук повторился, и Юрий, сидевший ближе всех к выходу из беседки, пошел к воротам, на ходу успокаивая овчарку.
— А-а-а!.. Вот желанный гость! Пожалуйста, пожалуйста! — тотчас раздался его голос, заскрипела калитка, и шаги неизвестного гостя зазвучали по утрамбованному двору.
Это не мог быть Воропаев — на него ни одна собака не лаяла, а Найда узнавала издали, но Лена встревожилась. Заслонив глаза от лампы, она вгляделась в темноту. У беседки появилась Аня Ступина.
Лена, привязавшаяся к ней под влиянием воропаевских рассказов, сейчас не обрадовалась гостье. Ей почему-то подумалось, что Аня пришла по поручению Воропаева и, значит, с ним что-то случилось.
— Аннушка, милая, откуда ты? — только и нашла она что сказать вместо приветствия.
— Не ругай, что я так поздно, — смущенно ответила Ступина, торопливо сообщая, что райком комсомола назавтра командирует ее к Цимбалу. Какое-то совещание или чей-то доклад — она сама хорошо даже не знает, но в общем удобнее переночевать в городе, чтобы выехать раньше.
— Садитесь, Аня, садитесь, — воодушевленно хозяйничал Юрий, поглядывая на Лену и стараясь понять, что могло ее расстроить. — Опанас Иванович знает, куда за вами прислать?
— Знает. Я его видела в райкоме.
— Алексей Вениаминович не собирается завтра к Цимбалу? — продолжал расспрашивать Юрий, очень ревновавший Воропаева к людям.
Лена, потупив глаза, наливала Ане чай.
— Нет как будто. Его в обком вызывают. Спасибо, Лена, — сказала Аня, принимая чашку с чаем. — А ты бы не поехала? Забери ребят и поедем! Опанас Иваныч велел обязательно тебя пригласить.
Убедившись, что никаких неприятных вестей Аня не принесла, Лена повеселела и, не долго думая, согласилась. То, что Воропаева не будет, ее даже обрадовало.
— А в самом деле, почему бы не поехать? Я ведь завтра свободна. Наташа! — крикнула она. — Наташа, иди-ка сюда!
Но Аня и Юрий уже побежали уговаривать Наташу, и Лена осталась одна.
Последнее время она избегала Воропаева потому, что чувствовала себя перед ним виноватой. Недели две назад почтальон вручил ей его письмо, адресованное Горевой и возвращенное «за выбытием адресата». Лена долго держала в руках смятый, надорванный с краю конверт и вдруг, не отдавая себе отчета в том, что делает, вскрыла его, вынула письмо и, уже не сумев удержаться, прочла до конца. Потом ей стало до того стыдно своего поступка, что она так и не решилась признаться в нем Воропаеву и не отдала ему письма.
Она помнила это страшное письмо почти наизусть.
Воропаев писал Горевой мужественно и откровенно, как можно писать только очень близкому человеку, о том, что сознание собственной неполноценности заставило его решиться уйти из ее жизни (этим объясняется его молчание), что весь уклад его нынешней жизни только подтверждает правильность такого решения. Он всегда был скитальцем. Покойная жена разделяла его участь и вряд ли была очень счастлива. «Думать о тебе, Шура, просто как о доброй знакомой я бы не мог. Если случилось так, что ты не можешь быть со мною рядом как самый близкий и родной мне человек, а я прекрасно понимаю, что это невозможно, — писал он, как бы прося извинить его за самую мысль о возможности общей судьбы, — значит мне незачем думать о тебе. Какое право я имею навязывать тебе свою волю, свои интересы? Вероятно, существуют иные схемы счастливой жизни, но я их не знаю, да, признаться, никогда не принял бы их. Для тебя ли это?»