— Поди приляг, мать. Сегодня я займусь хозяйством, — мягко проговорил Азарьюс.
Его самоуверенность сразу улетучилась. Но ни болезненное сознание своей непонятости, ни глубоко укоренившаяся беспечность, ни легкомысленный оптимизм не исчезли. Исчезло только бахвальство, уступив место мучительной потребности получить прощение. Этот грустно ссутулившийся возле плиты человек даже отдаленно не напоминал красноречивого оратора из «Двух песенок». Таким вот сникшим он всегда бывал в кругу семьи, в этом гнезде, полном шипов, — он и не пытался вырвать какой-нибудь из них, ибо они множились без конца. Даже голос его звучал не так, как в ресторанчике, когда он высказывал свои мнения, свои смелые и широкие взгляды. Здесь он говорил примирительным тоном, почти покорно, порой словно через силу.
— Если уж хочешь знать правду — ну что ж! — вздохнул он. — Да, жена, меня выставили. Так, пожалуй, оно и лучше. Я и сам собирался это бросить. Как я мог заниматься своими делами, мотаясь вот так день-деньской?
Роза-Анна поспешно отвела взгляд. Она уже успела успокоиться, но не хотела, чтобы он заметил это слишком быстро. Расставляя посуду на маленьком кухонном столике, она вспоминала слова своей свекрови: «Азарьюс, девочка, никогда в жизни не повысит голоса. За одно это ему можно простить его недостатки, дитя мое».
Это правда, подумала Роза-Анна. За всю жизнь она не услышала от него ни одного грубого слова.
— Ну, да ладно, дело сделано! — сказала она уже беззлобно. — Постарайся помочь мне хотя бы по хозяйству.
Сама она присела позавтракать к плите. Здесь было легче подсунуть двойную порцию детям и оставить себе подгорелую корку так, чтобы это самопожертвование осталось незамеченным. Она начала раскачиваться взад и вперед, как делала всегда даже на стуле с высокой спинкой. Ей казалось, что это движение помогает ей размышлять.
У нее внезапно возникла идея. Она всегда соображала быстро и, придумав какой-нибудь план, неутомимо приводила его в исполнение. Выпив глоток чая, она решительным движением отставила чашку.
— Послушай-ка, — сказала она. — Это, пожалуй, хорошая мысль — пока ты дома и можешь посидеть с детьми, я пойду присмотрю для нас жилье.
Нет, она не спрашивала у него совета. Как только она высказала свое намерение, оно показалось ей разумным и даже превосходным.
— Да, жилье… — снова заговорила она. — Оно ведь всегда необходимо, даже когда дела идут плохо, вот как у нас.
В уголках ее рта выступила слюна; проглотив ее, она поднялась со стула — невысокая, грузная женщина со все еще красивым лбом, решительными карими глазами и морщинкой между бровей.
Она накинула на домашнее платье черное, позеленевшее от старости пальто, взяла с буфета в столовой шляпку и коричневую потрепанную сумочку, которая досталась ей от Флорентины. Как раз в эту минуту Флорентина открыла глаза, и Роза-Анна принесла ей чулки и ботинки и поторопила ее вставать, потому что уже пробило половину девятого.
Еще не совсем очнувшаяся Флорентина огляделась вокруг, хмуря брови, а затем ее охватила вчерашняя бурная радость, и она проворно вскочила.
— Вот-вот, быстренько, не то опоздаешь, — заметила Роза-Анна.
Сама она торопливо, словно боясь опоздать на поезд, прошла через кухню, отталкивая малышей, цеплявшихся за ее платье с криками: «Мама, принеси мне шоколадного зайчика! Мама, принеси мне флейту!»
Все они, кроме маленькой Жизели, по возрасту уже должны были бы ходить в школу, но Роза-Анна последние несколько недель держала их дома: у Люсиль не было галош, у Альбера был сильный насморк. А маленький Даниэль вот уже два месяца слабел и чах, хотя у него не было никаких заметных признаков серьезного заболевания. Филипп, которому было уже без малого пятнадцать лет, упорно отказывался вернуться в школу. Роза-Анна не раз заставала его за чтением полицейских романов и докуриванием брошенных Эженом или отцом окурков. У него были гнилые зубы, экзема, нездоровый цвет лица.
Выйдя из дома, Роза-Анна еще раз оглянулась на детвору, теснившуюся в дверях, на полуодетого Даниэля — его единственная рубашка и штаны еще не совсем высохли за ночь после стирки. Не было только Ивонны. Девочка всегда вставала на рассвете и умывалась холодной водой под краном на кухне; торопливо одевшись, она брала из хлебницы кусок хлеба и засовывала его в ранец вместе с учебниками, затем бесшумно, как тень, бежала к ранней обедне, а потом шла в приходскую школу. Она причащалась каждое утро. И в ясный и в пасмурный день она всегда уходила первая. Если же в сильные холода ее пытались удержать дома, она впадала в ярость, удивительную в таком впечатлительном, тихом и обычно покладистом ребенке.