Вена была ему ненавистна, как живое существо.
Она цвела? Это его бесило. Исчезли с лица земли тысячи мирных и благородных городов, а эта дешевая куртизанка, блудница, сожительница палачей отделалась легким испугом.
— Прузсия! — кричал он, взмахивая длинными волосатыми руками. — Это руки! Это ноги! Это зад! Но филозофия — это миляя Вьена! Гной пруссачества она перерабатывала в пир'ожки. Шаг прузских маршей переводила в ритм вальза. Одевала в туманную фразеологию юнкерский бред. Германия — проза, Аустрия — поэзия германизма. О, про-клья-тая! — рычал он. — Утроба, рожд'ающая червей!.. Все интриганы срождались в Аустрии!
Болгары были захвачены его гневом и рукоплескали сражению, которое давало его лицо пророка.
— О, я эту Вьену… я ее… проглетил бы з костьями… Народ, породивший Гитлера, не может ожидать от истории ничего для себя доброго.
Пытаясь успокоить старика, Горева промолвила, что везде есть умные и глупые, злые и добрые…
Старик сжал лицо для бешеного удара.
— Злие!.. Умние!.. О, как вам не стыдно! Черчилл тоже — о! Умний! А? Но то, как сказать, ум хуже глюпости.
Пот ненависти катился с лица старика.
Болгары открыли бутылку вина. Первый стакан преподнесли Войновичу.
Узловатой рукой пахаря, а не историка он принял бокал и поднял его над головой.
— Езсть у нас легенда, что Ленин, уходя, озставил Сталину зав'ещание — объединить славян. Много езсть слухов об этом зав'ещании, и песни уже появились.
Он отломил кусочек хлеба из свертка болгар и, выпив вино, заел хлебом.
— Да будет жизнью эта легенда! Да объединятся земли славянские! Да будет един наш путь!..
Суровое вдохновение далматинца захватило Гореву. Она готова была заплакать.
Вот тут-то Горева пожалела, что она покинула поле еще незаконченных битв, но оно, поле это, было уже далеко позади.
И грустно стало ей оттого, что, пройдя с боями сквозь четыре страны, она не уносила с собой теперь ничего нужного ей для жизни.
«Может быть, это оттого, что я была слишком пассивна? Оттого, что не разгребала навозную кучу их быта в поисках жемчужины? Не умела найти ключей к их сознанию?..»
Но, вспоминая семью Альтманов, герцога Йозефа, доктора философии Либерсмута, экскурсовода в Шенбрунне и многих других, с кем приходилось общаться, Горева находила, что все они были чрезвычайно однообразны, как пораженные одним недугом. Курильщики опиума — вот кем казались они ей.
Все они торговали ядом иллюзий, далеких от жизни, все хотели легких успехов и больших радостей, не задумываясь над тем, как они достигнут их.
Сдавшись Гитлеру, они вообразили себя мучениками. Освобожденные, требовали особого внимания.
Еще не встав с колен после позорного безволия своего, не стерев с лица слез умиления перед сбежавшим хозяином, они хвастались своей жалкой покорностью перед победителями и уже протягивали руки за милостыней, танцуя в барах и распевая в театрах, музицируя в пивных и готовясь служить встречному за ложку яичного порошка или щепотку табаку.
Это были всеядные существа без хребтов, без мускулов, мастера маленьких благополучий, муравьиных интересов, ювелирных страстей.
Но где же та Европа, о которой с таким мужественным уважением писал Герцен, которую так нежно любил Тургенев? Этой Европы она не увидела.
Великие произведения искусств одиноко стояли в музеях памятниками эпох, исчезнувших, как Атлантида. А маленькие люди, суетясь вокруг великих сокровищ прошлого, клятвенно уверяли, что они их наследники.
С ними стоило посоветоваться о том, где купить хороший сервиз, у какой портнихи сшить модное платье, не более.
Горева так и поступала. Пользуясь советами знакомых венцев, она накупила какой-то чисто венской, очень милой дребедени, вроде клипсов, поясков, светящихся пуговиц, несколько чудных альбомов итальянского искусства и очаровательную мельничку для кофе, похожую на безделушку.
И это было все, что ей удалось получить от Вены.
И до боли, до слез было обидно, что она возвращалась, не обогатив себя Европою.
Впрочем, это было не совсем верно. Померявшись силами и сравнив себя с людьми Европы, она уже от одного этого стала богаче. Она возвращалась домой победительницей не потому только, что победила вместе со всем своим народом на поле боя, но и от проверенной сравнением собственной силы.
«Я ничем не хуже их, и не хочу я стучаться в их душу, как Голышев, не хочу их воспитывать», — думала она с раздражением. Ей даже в этот момент казалось, что чем хуже и отсталее Европа, тем лучше для нас.
«Пусть догоняют», — несколько раз повторила она про себя, найдя в этих словах оправдание своей нелюбви к виденному ею за рубежом.