Дружба моя с Пекюсом вдруг без всякой видимой причины пошатнулась. Он стал избегать меня и на похвалы моего учителя музыки только кривился и сопел. Когда в местной газете было напечатано, что на литературно-музыкальном вечере ученик Фёдор Страдецкий выказал тонкое понимание композитора и выдающуюся технику, — в этот день француз не ответил мне ничего даже на обычное «bonne nuit» [3].
С этих пор я почувствовал себя ужасно одиноко, и меня надолго охватила тоска, хотя и не острая, но неотступная и вязкая как болото, по которому идёшь и конца ему не видишь.
II
После окончания гимназии во мне принял участие наш инспектор, он дал мне тридцать рублей с тем, чтобы я ехал в Тверскую губернию к помещице Самойловой готовить её сына в гимназию. Деваться мне было некуда, и, конечно, я поехал. Семья состояла из пяти человек. Отец — глухой и молчаливый старик, лет пятидесяти, с красной лысиной, вечно сидел в своём кабинете и чертил планы своих имений. Управлять этими имениями ему не приходилось, и зачем он это делал, я не знаю. Всем заведовала его жена — толстая, подвижная, необразованная, но очень остроумная дама. Лицо у неё было такое, как будто она только что вышла из бани. Две её дочери Шура и Маня, — совсем молоденькие, некрасивые и похожие на евреек, характером напоминали мать, а мой ученик Петя был такой же молчаливый и несообщительный как отец. В доме было всегда шумно и людно. Почти весь уезд был населён их родственниками. Всё лето проходило в поездках в гости и на пикники. Где-нибудь в лесу собирались пить чай и закусывать несколько семей. Старики, кроме самого Самойлова, сидя и лёжа на ковре, обыкновенно говорили об отсутствующих родственниках и всегда одно худое, а молодёжь разбивалась на парочки и играла в любовь. В следующий раз собирались другие семьи, и старики, особенно барыни, снова говорили худо насчёт тех, которые были в прошлый раз. Получалась этакая «теория соединений» сплетен. Казалось бы, я, незаконнорождённый, безо всяких средств и будущности, никому ненужный человек, должен был чувствовать себя в богатой помещичьей семье несчастненьким и приниженным, — и Самойловы так и думали. На самом же деле мне казалось, что я похож на путешественника, попавшего к гостеприимным дикарям, которые дали ему рису, уложили спать на соломенной циновке и убеждены, что осчастливили и удивили его таким приёмом. От многих понятий, которые исповедовались в этой семье, меня ужасно коробило. Например, и мамаша, и дочери были убеждены, что всякую приличную свадьбу нужно играть, т. е. несколько дней подряд объедаться, опиваться и танцевать. Слово «пошлость» у них понимали как неприличие. Думали так же, что один и тот же поезд идёт из Твери и в Вязьму, и в Петербург; что, собираясь на танцевальный вечер, барышни обязательно должны надевать в уши серьги, но могут быть в прюнелевых ботинках. Всё это, конечно, пустяки, и не от этого зависит симпатичность или несимпатичность людей, но до сих пор я бывал только в семьях иного строя, и первое время такие понятия меня удивляли и приводили в ужас. Тяжелее всего для меня были это — приставания их во время пикников и вечеров — сыграть им на скрипке какой-нибудь танец. Обыкновенно просили «камаринскую».
— Ну, Фёдор Фёдорович, ну, голубчик, ну, дуся, ну сыграйте, что вам стоит…
Не знаю, музыкант ли вы, но думаю, что можно и не играя понять, что я испытывал во время таких просьб. Madame, Шура и Маня думали, что я ломаюсь, а я думал, что надо мною издеваются. Прожив у них лето, я вынес убеждение, которое к несчастью у меня осталось на всю жизнь, — что всякие два человека, разговаривая о третьем, в большинстве случаев говорят о нём дурно. В августе мне вручили полтораста рублей, и я ужасно обрадовался не так деньгам, как возможности уехать, поступить в университет и быть свободным. Время моего студенчества прошло без особых воспоминаний. Настоящих друзей у меня не было. Не то, чтобы я не любил товарищей, а как-то не находилось времени с ними сближаться, кроме того мне всегда казалось, что тем, которые были мне симпатичнее других, — не нравлюсь я. Многие, несмотря на мою скромную тужурку и малорусскую сорочку, называли меня почему-то аристократом, и это меня бесило. Я поступил на математический факультет, любил науку, особенно астрономию, и занимался много. Уроки, которые приходилось давать, чтобы жить и ходить в оперу и на симфонические вечера, — меня очень утомляли. И в свободное время, которого набиралось не более двух часов в день, я читал или играл на скрипке.