Выбрать главу

И я запеваю танго.

Как услышу слово Родина — сразу в памяти встает.

И вот уж еду я мимо толстого тополя, мимо железной галочки МОСКВА, все конструкции меня радуют, и сладкими пальцами я тяну бумажку помельче, чтобы не задушил меня на Мичуринском проспекте мудреный таксист — пожилой говнюк, молодой разведчик денег, а впрочем — почему бы меня не задушить? А? А? А?!!!

В машине — свое солнце.

предчувствие осени

В объявлении значилось: молодые супруги еврейского толка (talk’a) за вознаграждение оживят свой секс бедной девушкой Достоевского толка, без предрассудков, за что ей куриную ногу дадут. Или что-нибудь такое.

Морозным летом, когда тебе надоедает пить, когда тебе хочется светлых русско-токинговых людей и много горячего сочного мяса, нет ничего лучше, чем позвонить Абе&Шеле и, теребя кисть оранжевого, уже зажженного торшера, сказать: О’кеу. И спеть песню «Прохудилися карманы».

Потом написать картину «Опять двойка» и подписаться: «А. Я. Пластов». Сходить за пивом, пея песню «Прохуд. корм.», приплясывая, как Пепе (Пепе — лет девять. Он худенький, стройный, как трон). Высушенная тростинка его тела, гонимая ветром — несется. Море — смеется. Выплывают умные, со вкусом выебанные водопроводчиками дельфины. Встает солнце. Это — счастье. И если бы не тугая блестящая зелень, воспитанная сутошным дождем, всем было бы ясно: сентябь. Тугой лист — уж блекл. Искоравшколу. Холодно, светло, краски — свежи, море — уже не смеется, а задумчиво катит свои валы: вольно, широко. Мнится: анестезиолог пришел. Спросишь:

— Лева, лист блекл?

— Блекл, Леня.

— Осенний вальс?

— Он.

Лаконичность мышления сродни его усохшему пупку. И не поймешь — достоинство ли это, свойство? Не глуп, не умен — лаконичен; измерен четвертым — временем. Более временного человека трудно себе представить. Он — временщик мозга (антоним — по Шопенгауэру — «аристократ ума»). Время вернуться (временнуться) к носатым супругам Петкерам: Абе и Шеле.

Они молоды и состоятельны. У них есть послушный Мацек (и снова осень). Мацек уже увезен в Мазеповку к старой Двойре. Аккуратные магнитные буковки на холодильнике.

— Верочка хочет выпить?

— Вероятно.

Графины, стандарт света, на дворе, штандер (фамилия) одиноко ждет кого-то. Нет, ничего не дождется, пойдет и купит пива. Какие-то глухие духи у Шели, у него — пестрые штаны в пухлый рубчик, которые его непотребно пухлят, или просто жирок нарос за эти семь лет. От меня пахнет покойным Ю. Карабчиевским (warum?). Доносится откуда-то вкус Цветаевой: ментола, мороза — без сахара. Каркают заботливые птицы, оперяя гнезда, оперативно нанося туда припасы, утепляя и утаптывая утеплительный материал. От водки становится темно. Кандидат искусствоведения Шеля вдруг яростно припадает ко мне, рвет с меня одежду — куда ей до наших русских лесбиянок (т.е. им до нее) с изувеченной природой (кого папа изнасиловал в пять месяцев, кого в пять лет — но уже десять человек): здесь природа цела (у Шели) и в сапфической целостности своей — необорима. Аба одобрительно сует к моему носу небольшой аккуратненький плотненький вертикальный членчик, похожий на ручку зонтика и на резиновую игрушку из мокрого отдела Детского Мира (там, где в кафельном бассейне Гена-крокодил живет). Оба они — то неторопливые, то страстные: очень циклично, подозрительно циклично. Но вот и все кончено. Быстро оделись — во что-то все песочно-земельное, чуть лиственное, холодно-палевое (опять с листом).

Я много пью, все ем руками и, не глядя ни на кого, рассказываю: