Сплавы слов — металлы — свистящие спирали; телефон оборван посредине. Голова лося торчит из балконной стены. Городские изгороди, чай по рублю, водка в подъезде — теплеющая полюбовность — дрожь холода сменяют судороги жара — сальная свечка в консервах.
Бессветие. Свет стонул, облюбился, надел очки и сел стучать. Или очки не снимал, а лег выписать кого ни то. Приставка «вы» сообщает глаголу насилие.
Странно это — темперамент — как температура: ртуть безвольна, симпатии — странны; история рода заставляет танцевать с поднятыми руками — кисти вращаются вокруг своей оси.
Или медленная эстонка с глазами ветра — дублирует гласные и согласные и внезапно пошевелится, осы почти седые; ступор рук — вдруг — торжество медленного жеста (с двумя «т»)…
Мужичок прилег, не поняв, да так и уснул на синем мохе — мхе, мху — и видел холодные чевные листья в воде. И мы проснулись с ним посередине: жизни, болота, земли. — Вуокса, — сказал он и почесал бакенбард. — Йа-а, — сказала я. — Юкси кофэ унд…
Он посылал меня в магазин, велел мешать раствор — желтки стыли, яйца ячеились — мы были посредине наций.
— Ой-йа! — он отдавил мне ногу кирпичом.
— Я горжусь тем, что он никого так не мучает, как меня, — сказала я и тут же заполыхало Тивериадское озеро. — В Тиверии, где месяц крови перевернулся в исступленьи, найдем взаимное томленье с бутылью боли и любови…
Он кутался в ватник, не вняв рифме, затянулся зечно — краем рта, без рук, и сказал:
— Выть-выть, печь клысть — ытта — мыло… Проволочная щетина с медным привкусом. Он снова мутировал.
Я просыпаюсь посредине — на кирпичах или под кирпичами. Его давно нет. Мне холодно. Что-то тянет меня вниз.
Минуя отвесную осыпь, я вхожу второй раз в ту же воду и она — вспомнив — пускает, я плыву в бесконечность, и передо мной нет сейчас ничего, кроме мира мокрых искр.
междусловье
рассказ неизвестного художника
Владимиру Смренову
1. По воскресеньям я еду за дочерью сквозь пестрый, невыносимый, безвкусный город. Пластмассовые пальмы. Много красного. Блестки, гирлянды, нескончаемые гроздья шаров, вспыхивающие вывески, несмотря на давно ушедший Новый год. А я его проспал. Обещал приехать Хромой, я испугался, напился, дверь ему не открыл. А он взял и умер по дороге домой.
Где тут связь?
Шло уже «С легким паром», я вскочил, достал салат из холодильника, костюм надевать не стал, нарезал маминого мяса, открыл, наконец, баллон с пивом. Смотрел раздраженно, ел, жадно чавкая, вытирая пальцы о кровать и волосы. Видел себя со стороны: типичный холостяк, неумытое мурло, безвольный гондон.
И лег спать.
Я еду за Юлькой без всяких хороших предчувствий. Что я могу ей сказать, какой праздник могу ей устроить?.. Нежность моя к ней — плотская, любовь — эгоистичная (вот сиди и смотри, как папа прыгает с ветки на ветку своей тоски), я начисто лишен педагогического дара, я замкнут, темен я. И когда светловолосое божество войдет в квартиру, насмотрится набросков и эскизов («Папуля, ты, как настоящий художник»! — «Так я же, Юльк, и есть»…), когда наестся подгнившего огурца с картошкой (папина еда!), начнется невозможное:
— Пап, пойдем погуляем.
— Нет настроения, Юленька.
— Ну поиграем.
— Не хочется.
— Может, потанцуем?
— Что ты!
— А почитай мне.
— Я бы почитал, если бы это была детская книжка…
— Ну так я пойду к Кате на третий этаж?
— Иди, конечно, там компьютер.
Так проходят наши свидания.
Я закуриваю плесневую сигарету и рыдаю внутренне. Она совсем на меня не похожа: легкая, светлая, контактная, высоконогая такая лисичка — с хитрецой, с точным угадыванием, как добиться желаемого, со всеми мамиными черточками; и я: темный, как уже говорилось, слишком плотный и широкий, заросший шерстью, с напряженным и пристальным взглядом таких же, правда, как и у нее, древесных глаз. Древесина, конечно, бывает разная, но я имею в виду свой разбитый шкаф; лакированная крапчатая поверхность его неоднотонна: от зеленовато-охристого до красно-коричневого. Так, в зависимости от освещения, меняются наши глаза. Они уже соперницы с мамой-Олюшкой, и та норовит одеть ее похуже, когда снаряжает ко мне. Я сказал раз — пусть наденет сиреневую индейскую кофту с бахромой — уж такая она в ней лапа — и наслушался уж, господи, как она все умеет валить в одну кучу, как изощренно она подозрительна — единственная женщина, на которую я злиться не умею.