И вот я стою перед Юлькой, человек тяжелый и мрачный, как пень после дождя. Не зная, куда девать свои волосатые руки, убираю их за спину, делаю кислые гримасы, смотрю на ее волосы, отвергаю ее предложения, отпускаю к Катьке — дочери мента (они там в наручник играют) и сажусь в кухне, тоскуя, что бросила, не захотела в восемь лет тосковать вместе со старым пнем. Типичные лолиткины штучки. Она знает, что недурна собой, и тайно красит ноготочки. Но к черту сюсюканье, надо подумать об обеде.
Я буду делать борщ — единственно, что знаю из первых блюд — и рыбные палочки с картошкой; надо бы соку и пирожных… Водки бы надо… Господи!
Я люблю мелко крошить продукты, но раза три-четыре в год. Но если Юлька не скажет матери, что был борщ и рыба (видела борщ и рыбу и окунула в них ложку) — не видать мне ее больше. Поэтому я стараюсь. Тру все на терочке. Вынимаю и раскладываю ингредиенты. Думаю, почему я перестал писать, как раньше.
С тех пор, как я потерял покупательную способность и Оля разлюбила меня, я стал страшный агорафоб. Я не могу просто так пройтись по городу, просто куда-то поехать. И по деревне не могу. Меня кусают собаки. Меня пугают рекламы. Меня выплевывают салоны с дорогой косметикой, которые раньше были полупустыми пивнушками. Мне негде стало брать материал. Две недели назад я видел совершенно цыплячий рассвет под Москвой; поле, вдали панорама домов и деревьев, все знакомые силуэты — палка, квадрат, прямоугольник и снова колючая палка, сиренево-желтая гамма, как на полотенце. Меня это не вдохновило. Нет и достойных (меня) композиций. Последняя серия моих рисунков называется «Стакан чаю».
Меня передергивает, когда я думаю, что нахожусь в стадии ученичества. И еще больше передергивает, когда подумаю, что созрел для учительства. А ведь третьего не дано.
«Что же сейчас запрещено»? — лихорадочно думаю я. Вкус и мысль. Вкус к мысли. Запрещены пустые пространства и природные цвета; всякий подвал, всякую улочку надо задействовать — забить связками разноцветных шаров, рекламными щитами, павильонами с вывесками.
Я любил делать вывески, когда жил в Озерах. Мне давали гуашь, и я оформлял магазин. Писал незатейливые, но аппетитные окорока, синие стайки яиц, лужицу приблизительной черной икры, пуантилистические батоны, бликующую ветчину… За это потом мне давали настоящее сливочное масло, мясопродукты и деньги. Это было недолго — мне скучно сидеть взаперти в чужом городе, хоть и с хорошей библиотекой. Лучше я буду сидеть взаперти у себя дома.
Я стал жутким агорафобом и лентяем.
И только я стал думать о женщинах, как в дверь позвонила Юлька.
Она непереносимо надушилась, вымазалась помадой, а изо рта у нее свисал длинный красный провод, который она упоенно жевала.
— Что это, Юля?!
— А ты попробуй.
Слава богам, это новое ухищрение цивилизации: конфетные провода. А внизу пакета написано: 2,5 м. Я сильно отстал от жизни.
Она начала рассказывать их игры: попала в тюрьму с дочкой-Барби за распространение наркотиков, голодала там (я подставил борщ… «Ой, нет. Папуля, это сок?» — и давай глушить стакан за стаканом), потом их пытали в наручниках (естественно), но она никого не выдала (шла ретроспектива Герасимова), бежала через ванную (да?), там на них набросились монстры со скелетами, но после нескольких приемов каратэ совершенно испарились.
Меня раздражала и настораживала ее разговорчивость. Чем больше я молчу — тем настойчивей и непрерывней ее трепотня.
А что бы ты хотел? Девочка. И мама у нас любит поговорить.
«Мне хорошо, как никогда.» (сидя у меня на коленях)
А вот мне нет. И, услав ее смотреть телевизор, мою посуду, внезапно сломленный какой-то неоформленной бедой.
Под вечер я даже с каким-то азартом стал бегать от нее и ее рассказов (но тут же прибегал обратно). Гадко вспылил раз пять. И ее покой уже таял, она хмурилась и отдалялась от меня, но — восемь часов. Пора домой. Мы долго сидели, обнявшись. Я одел ее, положил в сумку сладости и повел по темной дороге, перебирая теплые тонкие пальчики.
Увидимся ли? Не уйду ли в загул на пару недель? Не пришмотаю ли кого? Поправил шапку, поцеловал.
— Я подниматься не буду.
— Пока, папуля.
И вот опять я вырубаю детские передачи, подолгу держу перед глазами забытый ею тетрадный лист с уравнениями, ищу ее запах. Я, — никудышный отец, больше всего на свете любящий одиночество. Безответно.