- А откуда вы? - спросила меня собеседница.
- Из Смоленска.
Мой ответ ее позабавил.
- Это я знаю. Из какой вы научной школы?
- Я автодидакт. - Пришлось признаться. Я поинтересовался, чем она занимается. Оказалось, русской разговорной речью. Даже без магнитофона, просто карандашом в тетрадку, по возможности незаметно, записывает обрывки разговоров, а потом их исследует. Сегодня моя тогдашняя собеседница крупнейший авторитет в целой научной области, в большой мере ею же самой и созданной. Оказалось, что разговорный язык имеет свою грамматику, во многом отличную от кодифицированного языка, свою фонетику, во многом свой словарный состав и, конечно же, свою стилистику.
На прощание она мне сказала:
- В ИМЛИ есть такой Михаил Леонович Гаспаров. Недавно окончил аспирантуру. Он собирает силы стиховедов. Позвоните ему. Вот его телефон.
- Ну чего это я буду звонить незнакомому человеку? Неудобно как-то.
- Позвоните, он будет рад.
- Знаете, что-то не хочется.
- Позвоните-позвоните. Он человек необыкновенный. Не пожалеете.
После таких настоятельных уговоров я позвонил.
И не пожалел.
Через некоторое время Ольга Алексеевна переслала мне отзыв Жирмунского. Основную часть статьи, в которой я дополняю методику Колмогорова, он одобрил. Некоторые побочные мотивы посоветовал убрать. В таком виде предложил работу опубликовать. Когда я статью доработал, Жирмунского повторно беспокоить не стали. Ольга Алексеевна показала ее Гаспарову, он ее поддержал, и во втором номере журнала за тысяча девятьсот шестьдесят шестой год статья увидела свет. Совсем небольшая, семь страниц, она вызвана идеями академика Колмогорова, получила благословение академика Виноградова и академика Жирмунского, а потом была поддержана младшим научным сотрудником ИМЛИ, теперь давно уже нашим замечательным академиком Михаилом Леоновичем Гаспаровым.
Так, в сущности случайно, при участии четырех прекрасных академиков я вступил в область теории стиха, которая принесла мне и высокие радости борьбы за научную истину, и сотрудничество с замечательными людьми.
Моя статейка в "Вопросах языкознания" сразу же привлекла внимание двух друзей - Петра Александровича Руднева и Вячеслава Александровича Сапогова. Они пожелали со мной познакомиться. Они увидели такие перспективы начатой мною работы, которых я сам тогда не видел. Петя Руднев был абсолютно бескомпромиссный рыцарь науки без страха и упрека. Его добрая улыбка и глубоко сидевшие горевшие энтузиазмом глаза покорили меня с первой минуты первой встречи. Слава Сапогов был самым христиански чувствовавшим и христиански мыслившим человеком среди всех, кого я знал во всю мою жизнь. Они оба стали мне как братья. Горько сознавать, что с нами их уже нет. Давно уже нет.
Слава, духовный скиталец, искатель религиозной истины, задумал цикл работ о людях ухода, к которым принадлежал и сам. Незадолго до смерти он мне несколько раз говорил:
- Понимаешь, Вадим: русский человек - это человек ухода.
Первой и - увы! - последней из задуманных им работ стала статья о двух прекрасных русских людях ухода "Лев Толстой и Леонид Семенов".
Петя организовал первую в нашей стране научную конференцию по теории стиха, за что его и вышибли из подмосковного института, в котором он работал. Изучение стихотворной речи на языке идеологических вертухаев, на зарплате и добровольных, называлось формализмом. А слово формализм было значительно хуже матерного ругательства. А сам по себе формализм почти что приравнивался к государственной измене. Собранная Рудневым конференция, которая объединила несколько десятков человек, вопреки гонениям занимавшихся в нашей стране теорией стиха, без которой невозможно подлинное понимание поэзии, - поэзии, без которой невозможно подлинное понимание литературы, литературы, без которой невозможно подлинное понимание культуры народа, стимулировала исследования стихотворной речи.
А самого Руднева в это самое время в Москве провалили на защите кандидатской диссертации о стихе Блока. Это был подлинно новаторский труд на докторском уровне, по выработанной Рудневым методике позже было защищено приблизительно два десятка диссертаций. Выходили книги. Но это позже. А тогда... Тогда он оказался без ученой степени, без работы, без крыши над головой для себя и своей семьи. "Попахивает формализмом", - сказал на защите один из членов диссертационного совета.
В этот катастрофический миг Руднева спас другой рыцарь науки - Юрий Михайлович Лотман. Он сумел выкроить для Руднева на два года ставку у себя на кафедре в Тартуском университете. Он организовал в Тарту повторную защиту диссертации Руднева. По его просьбе из Ленинграда приехал старенький Жирмунский и выступил на защите в качестве официального оппонента. При участии Жирмунского защита прошла триумфально. Все основные положения рудневской диссертации и новые его работы были опубликованы в тартуских изданиях. Позже по просьбе Руднева Лотман принял на себя руководство научной работой его сына, который стал студентом Тартуского университета. Руднева с семьей Лотман поселил у себя в квартире, и довольно надолго - до тех пор, пока Рудневу не удалось снять подходящую комнату. А это в Тарту было ой как нелегко.
Здесь необходимо сказать, как жил сам Лотман. Квартира у них с Зарой Григорьевной была большая, но и семья немалая: три сына, потом еще одна невестка и внучки. Когда я первый раз попал в их гостеприимный дом, стол для ужина в общей комнате, гостиной-столовой, на моих глазах был сооружен из досок, положенных на козлы и покрытых скатертью. Обеденного стола не было. Почти осязаемо носилось в воздухе: Вас положат на обеденный, А меня на письменный. В кабинете действительно большой письменный стол был. Все стены, естественно, с пола до потолка были уставлены стеллажами, на полках которых разместилась замечательная библиотека. А из мебели в кабинете Лотмана я помню только два предмета: этот большой письменный стол и алюминиевую раскладушку.
Я был поклонник Лотмана, собирал и изучал его труды, начиная с шестьдесят четвертого года, когда вышли в свет его "Лекции по структуральной поэтике". Отлично помню то чувство освобождения мысли, которое принесли они нам. Тем, кто этого не пережил, теперь трудно это себе представить. Подобно тому, как нам всем трудно представить себе, как потрясло в свое время мыслящую Россию "Философическое письмо" Чаадаева или письмо Белинского к Гоголю из Зальцбрунна от пятнадцатого июля тысяча восемьсот сорок седьмого года.
Юрий Михайлович был велик и в своих прозрениях, и в своих противоречиях. Однажды, когда он был у меня дома, я подвел его к полке с изданиями его и его кафедры.
- Ого, наших книг у вас больше, чем у меня, - пошутил он.
Давид Самойлов был не только замечательный поэт, но и исследователь стихотворной речи, а именно - рифмы. Он написал превосходную "Книгу о русской рифме". Мы с ним подружились на поприще стиховедения. Через несколько лет Самойлов перебрался в Пярну, и я решил, что надо их с Лотманом познакомить: оба они солдатами прошли войну, оба жили в Эстонии, оба прекрасно работали там на русскую культуру. Лев Копелев мне сказал о себе и некоторых своих друзьях:
- Мы все воевали офицерами, политработниками, а Дезик был солдатом, пулеметчиком, разведчиком. Это другая война.
Дезик - детское имя Самойлова, навсегда закрепившееся за ним в среде его друзей. Войну он начал пулеметчиком, скоро был тяжело ранен осколками мины и после госпиталя с трудом, благодаря помощи Ильи Эренбурга, добился возвращения на фронт, на этот раз разведчиком, и прошел войну до конца. Однажды он мне сказал, что среди всех наград (у него были и медали, и ордена, и Государственная премия) он дороже всего ценит знак "Отличный разведчик". Лотман прошел всю войну в артиллерии, от первого до последнего дня, с учебником французского языка в вещмешке. Двадцать второе июня сорок первого года он встретил в Белоруссии, недалеко от границы, где проходил службу по призыву, и испытал, по его словам, чувство облегчения. В дружбу с Гитлером он не верил, и теперь враз кончились политинформации, назначения в бессмысленные наряды и наряды вне очереди, а началось серьезное дело. Он осознал, что теперь все зависело от него, говорил Юрий Михайлович. От него и от таких, как он.
Мне удалось их познакомить. Самойлов был одним из самых аккуратных моих корреспондентов; при этом обычно в письмах он перемежал прозу стихами. Начинал прозой, а потом переходил на стихи: стихами писать ему было проще. Вот трехстишия сонета, в котором он однажды обрисовал мне свою жизнь.