— Подымайся уже.
Жена легонько трясла за плечо.
— Что?
— Заспался ты нонче.
Матвейка выпростал ноги из-под овчины, сел. Ночь ещё висла над головой потолочной сажею, но чувствовалось — светает скоро. И вправду заспался. С полуночной стороны тёмной полосой надвигались тучи; под их нажимом Петров крест нехотя сползал на мокрый угол. Хозяйка зима поумерила ледяную прыть, не трещала боле морозом, значит, недаром кони снились. Ну, Бог даст, потеплеет малость.
Матвейка нагнулся, зачерпнул ладонью снег, растёр лицо. Хорошо! Выпрямился, кивнул жене:
— Достань-ко тройку репин… Да помельче ищи, чтоб в горсть убрались, — вздохнул. — Мерина пойду вызволять, заодно гляну, может, кто попутно идёт. Да сготовь чего на заутрок, потом сразу и тронемся.
На дороге с края причитали бабы — негромко, будто скулили. Мужики скупо успокаивали их. Одна бабёнка не вытерпела, завыла в голос, и сразу завыли остальные. Следом взвились в лае собаки, принялись гонять по стану утреннюю тишину.
— От же отродье, — не понятно на кого выругался старик.
Проснулась Дарёнка, захныкала с испугу. Матвейка погладил дочь по голове, успокоил.
— Ничё, то не страшно, — отыскал глазами старика, спросил, кивая на баб. — Чего это они?
— Да… — отмахнулся тот. — Мужики, вон, соблазнились сказками воеводскими, на Ложву собрались. Вот бабы и воют. Отпевают, стало быть.
К саням подошёл Осмол, глянул виновато.
— Прощевай, значица, Матвей Евсеич. Дале без меня.
Матвейка промолчал, а старик оскалился.
— И ты что ль туды? Дурень, ох дурень… Тебе-то какого рожна нать? Ни жены, ни детей, ни надела. Чего оборонять будешь?
Осмол потупился в снег, сказал негромко:
— Обидно мне.
Скинул с плеча суму, положил в сани. Дарёнка потянулась к тесьме — развязать, но тут же одёрнулась: можно ли? Осмол кивнул.
— Здесь шкурки беличьи да холста кусок. На приданое себе возьми, — и повернул к дороге.
— Эй, воронежской, — от костра поднялся рябой. — Дожидайся. С тобою пойду.
— Ещё один, — скрипнул старик. — Давайте, давайте, бегите. Ишь, гордые, обидно им… А мы вот не гордые, не гордые мы! К бесу… куды хотите… мы уж без вас как-нито…
Матвейка спустился с саней, натянул на голову шапку. Поискал рукавицы, не нашёл, махнул рукою, вздохнул. От Бабьего Омута до Инютиных Мхов двенадцать вёрст. Пешему полдня пути. А потом ещё полдня на Болотино. Можно, конечно, на Воинов, а дале Парой, но Пара уж слишком петляет… А так… Если поспешить, то к послезавтрему в самый раз на Ложву выйти можно. Успеют. Непременно успеют, вона как в шаге прибавили…
Матвейка долго смотрел в спины уходящим, благо утро поспело вовремя, и видно было хорошо, потом повернулся к жене и прошипел со злостью:
— Ну, чё застыла? Репины-то давай.
Многие князи местные, и воеводы крепкие, и воинство все равно умерли и единую смертную чашу испили. Ни один из них не возвратился вспять: все вместе мёртвые лежали… И стал Батый воевать землю Рязанскую, и град Пронск, и град Бел, и Ижеславец разорил до основания и всех людей побил без милости. И текла кровь христианская аки река сильная…
Дорога к храму
Тропинка начиналась у прикрытой туманной дымкой реки, тянулась вдоль песчаного пляжа, потом резко сворачивала вправо и, тяжело отдуваясь, взбиралась на каменистый холм. Холм был высокий, изъеденный некрасивыми морщинами былых оползней и обвалов. Такие холмы не редкость для Фессалии, особенно северной её части, где сразу за плодородными землями Темпейской долины стеной вставали неприступные горы. Добравшись до середины подъёма, туда, где склоны становились более пологими, тропинка ныряла в оливковую рощу, но почти сразу выбиралась на открытое место и, пробежав ещё несколько шагов, упиралась в пропилеи — каменные ворота храма. Было время, когда ворота закрывали тяжёлые дубовые створы, а гипсовые привратники сурово вглядывались в лица паломников. Теперь от створов остались лишь гнилые обломки, валявшиеся на заросшей травой обочине.
Храм стоял в глубине двора едва видимый за зелёными красками молодой растительности. Тонкие лианы дикого винограда стелились по гранитному полу, густо оплетали мраморные колонны, свивались воедино, образуя огромные гирлянды, набрасывались на серые стены и спадали к фундаменту распушившимся веером. Только крыша, омываемая дождями и ветром, как прежде сияла безукоризненной белизной. Некогда величественный и гордый, ныне храм походил на уставшего путника, присевшего под тенью раскидистого дерева и уснувшего. Навечно.