Выбрать главу

Тогда школа ждала и звала своих питомцев, принимала со всем радушием и гостеприимством. Новая, теплая и светлая, с высоким резным крыльцом, откуда далеко был виден широкий и привольный мир. Их сельская школа открылась в последний предвоенный год. Никогда не забудут ребята того праздничного дня. Возводили ее всей деревней — дружно, споро, с песней и прибауткой, как все, что строят советские люди для себя и своих детей. Вокруг здания посадили фруктовый сад, кусты сирени, но разбить площадки для занятий спортом уже не успели. Не до того было: началась война.

Разве тайком, с оглядкой и страхом шли бы они к ней? Зачем было бы им вздрагивать и замедлять шаги, едва показалась она за поворотом дороги? Зачем останавливаться, не смея подойти ближе? Шумливой, голосистой гурьбой вкатились бы дети на любимое свое крыльцо, радостно возбужденные, настежь распахнули двери. И навстречу пахнуло бы родными теплыми запахами только что протопленных печей, березовых дров, тщательно вымытых полов.

А что они делают сейчас? Да такое в те дни могло присниться им разве что в самом жутком, самом кошмарном сне!

Притаившись в ложбинке за голым кустарником, укрытым снегом, смотрят дети на дом, в котором они росли, без которого не мыслили жизни. Смотрят и не могут поверить своим глазам, хотя видят его таким уже не в первый раз.

Над чужой ненавистной вывеской свисает гитлеровский флаг. У крыльца — часовой в тяжелой каске, в мышиного цвета шинели. Вокруг дома ходят и ходят такие же, как этот у крыльца, мрачные и жестокие чужеземцы. Тупо смотрят по сторонам, не выпускают из рук оружия. Фашисты стерегут школу.

Для чего упрятали они ее за колючую проволоку, окружили высоким тюремным частоколом?

Ребятам слышится стон… Это она, их родная школа, тяжко стонет, пытаясь вырваться на свободу. Или, может быть, то плачут молоденькие и нежные яблоньки, от которых не осталось и следа в истребленном гитлеровцами пришкольном саду? Стоны все чаще, явственнее, все сильнее ранят сердца ребят… И вдруг не стон, а крик, протяжный и страшный, доносится оттуда, из-за колючей проволоки. Несколько секунд он висит в прозрачном и тихом морозном воздухе, пока, наконец, не глохнет в глубине дома. Только невероятная мука способна заставить человека так кричать. Кто же терпит муки там, за окнами, наглухо закрытыми черными шторами?

Дети, затаив дыхание, прильнули друг к другу. Оцепенев от ужаса, всматриваются в знакомые и в то же время совсем неузнаваемые, чужие окна. А ведь это окна их зала. Давно ли встречали они в нем Новый год, наряжали стройную кудрявую елку, вели вокруг нее шумливые хороводы, в веселом свете огней пели, танцевали, читали стихи! Когда все это было? Да и было ли вообще? Может быть, то прекрасное, сейчас недоступное «вчера» — не более, чем лучезарная мечта, в которую хочется уйти от кошмаров сегодняшнего дня? От этого частокола с густой, в три ряда колючей проволокой; от беспощадных часовых, которые, не колеблясь, откроют стрельбу даже по малолетним детям, если те приблизятся; от страшного средневекового застенка, устроенного гитлеровцами в некогда светлом, нарядном зале школы…

Витя чувствует, что прижавшийся к нему плечом его ровесник и недавний сосед по парте, Саша, дрожит мелкой дрожью. Его и самого одолевает дрожь, зубы начинают отбивать дробь, и он с ними ничего не может поделать.

— Пошли, ребята. Холодно очень, — глухо произносит Витя.

Все молчат. Никто не двигается. Слышно всхлипывание Тани — Сашиной сестренки, такой же голубоглазой и светловолосой, как и ее брат.

— Изверги… Проклятые… Кого они так избивают? — шепчет девочка сквозь слезы.

— Не плачь, Танька! Слезами тут не помочь, — также шепотом успокаивает ее Леня, самый старший из них. Ему бы теперь ходить в седьмой класс. — Тут не слезы — гранаты нужны. Хоть одну бы швырнуть туда! Эх, как бы я это здорово сделал! Подполз бы и — в окно. Нате, получайте, что заслужили!

— Прилетят еще наши самолеты, — мечтательно, вполголоса говорит Витя. — Прилетят и бросят бомбу. Бросят прямо на школу. Да и не школа она теперь! Пусть горит дотла вместе с гестаповцами и полицаями! Жалеть не нужно. Когда наши возвратятся, еще лучше построят. Вот увидите. Замечательную, советскую!

Он как бы очнулся, воскликнул:

— Тихо! Тихо! Смотрите, ребята!

На крыльце появился высокий дородный мужчина в полувоенной одежде.

— Костоглотов, зверюга, — узнали полицая ребята.

— Кровопийца проклятый! Как только земля его носит!

Костоглотов поправил портупею, туже затянул пояс, лихо сдвинул на затылок кожаную, с серебристым каракулем шапку. Постоял, подбоченясь, на высоком крыльце. Потом самодовольно потер руки, ухмыльнулся и сделал крутой поворот к дверям.