«Я еще дышу, господин Бюлау, а вы лишь всхлипываете? — беззвучно спрашивает Зуттер. — Не дело для спасителя жизни! Последнее, что я слышал, прежде чем потерять сознание, была ваша фамилия, врач „скорой“ нахваливал вас, изобретателя дренажного устройства, очищающего мою грудь от жидкости. А вы хрипите, словно вас самих заперли в этом дренаже и не дают дышать. Лучше бы вас звали Зуттером или и того лучше — Гигаксом! Почему именно я должен учить вас дышать? Вы еще здесь, господин Бюлау? Давайте-ка начнем дышать чуть гармоничнее! Я задаю такт, а вы продолжаете, только, пожалуйста, не теряйте чувства ритма. Не всхлипывайте, господин Бюлау, бурлите и пеньтесь! Dum spiro spero, надеюсь еще подышать — то, что доступно последнему глупцу, не обязательно должно быть крайней глупостью».
В монолог Зуттера со своим дыханием неожиданно вмешался его валет. Он зашевелился между ног и напрягся, словно услышал зов — первый с уже незапамятных времен. Не притворяйся, Зуттер, ты отлично помнишь то время, с точностью до года и дня.
В дренаже все замерло. У него, у дренажа, словно перехватило дыхание, потом он начал хрипеть, безудержно, без намека на такт и ритм. Думай о чем-нибудь другом, Зуттер, или уже не можешь? Неужели нельзя восстановить дыхание без приступа удушья? Не успеешь вернуться к жизни, как тут же чувствуешь боль. Воспоминание отдается болью в груди, будто оно годами только того и ждало, чтобы пронзить его, точно выпущенная из винтовки пуля.
Зуттер долго пытается ни о чем не думать. В сгущающемся мраке он слышит, как пузырьки воздуха один за другим поднимаются к поверхности воды, но не могут вырваться наружу. Образовалась корона из пойманных пузырьков, и в глубине, под ними, он узнает рот и волосы, именно оттуда они и выходят. Лицо с последними признаками жизни всплывает к нему из глубины, но никак не может до него добраться. Он все ниже наклоняется к нему, чтобы прочитать, что на нем написано, он знает, что это за вопросы, и старается подобраться к ним как можно ближе, пока его глаза не погружаются в воду. Вода касается его щек, должно быть, он прорвал поверхность воды: пузырьки воздуха ударили ему в глаза и рассыпались веером сверкающих искр. Вода не может их погасить, соленые слезы лишь заставляют их гореть ярче, и больной знает, что жжение не прекратится до тех пор, пока искры не выжгут, не вымоют, не высушат его лицо, пока глаза его не вольются вслед за слезами в Тихий океан невыплаканных слез, окружающий остров Зуттера. Густые сумерки превратились в непроглядную ночь, и в этот момент ему стало ясно: да, я ослеп.
И когда Зуттер почти выговорил это «да», произносить слова стало легче, а вместе с тем полегчало и Зуттеру. Он уже не боится уверенности в своей слепоте, он прогнал страх перед ней, страх и впрямь отступил; каждый выдох был все менее мучительным, а каждый вдох все более спокойным.
Фамилия у Зуттера была другая, но Руфь окрестила его так после посещения одного музея в Лозанне. Там были выставлены рисунки людей, которые считали себя не художниками, а медиумами Бога или орудиями дьявола; им даже не надо было понимать самих себя. Одного из них звали Луи Суттер. Он рисовал свои картинки в богадельне, чаще всего на вырванных из школьной тетради листах в клеточку, рисовал пальцем, обмакивая его в чернила или в сажу. Размашистыми линиями наносил он на бумагу фигурки кобольдов, гномов, домовых — существ, которые никогда не появляются во плоти. И только здесь, на стенах музея, сразу было видно, что рисовавший сжился с ними с детства.
Руфь и Зуттер остановились на некотором расстоянии от картинок этого Суттера, чтобы можно было незаметно разглядывать не только рисунки, но и тех, кто подходил к ним поближе. Так они узнавали то, что говорят о Суттере другие, даже по-французски. Молодой человек, пришедший с девушкой, назвал рисунки «африканскими», une danse noire, танцем чернокожих, и тут же изобразил, как они танцуют. Трудно было поверить, что этот щуплый паренек в очках окажется способен на столь элегантные движения, скупо намекавшие на животные страсти. Но его спутница, казалось, этому ничуть не удивилась. Ее лакированное личико с профилем Нефертити оставалось невозмутимым. Зуттер услышал, как молодой человек произнес Суттээр иледёлодёла, и пока он пытался разгадать смысл непонятного слова, подошла группа гимназистов, у их учительницы волосы были пепельного цвета. Мальчики держались степенно и очень серьезно слушали объяснения учительницы. «Эти рисунки, — сказала она, — вполне можно рассматривать как иллюстрацию к Платоновой притче о пещере, о чем мы с вами недавно подробно говорили». Зуттер внимательно вслушивался, так как никогда не понимал смысла притчи, этой столь же остроумной, сколь и запутанной истории о тенях, которые огонь так отбрасывал на стену, что захваченные зрелищем люди всю жизнь принимали их за реально существующие тела. Он с облегчением почувствовал, что французский учительницы ему вполне доступен и что смысл притчи и после этого объяснения остался непонятным. Во всяком случае, обладавшие даром мышления люди, похоже, воспринимали притчу о пещере одинаково — что в Лозанне, что в Цюрихе. И рисунки Суттера снова предстали перед Зуттером во всей их безмолвной загадочности.