— Привстань-ка! — шепнул первому мальчишке, и тот послушно приподнялся и сел уже на картон с кошмой.
Шагнул ещё не ступеньку вниз:
— Привстань-ка!
Но казачок попался упертый. Руками схватился за край ступеньки.
— Чи-о?! — спросил громким шепотом.
Не знаю, почему это Ирбек перешел вдруг на «цирковой-изысканный»:
— Приподыми-ка «мадам Сижу»!
— Чи-о-о-о?! — совсем потерялся казачок.
— Задницу приподними! — перевел Ирбек на родной наш язык, на обыденный. — Ну, жопу, жопу!..
… И вот когда его не стало, когда так неожиданно ушел, когда Москва так недостойно простилась с ним — ни траурной рамки в газетах, ни слова по радио, ни хоть коротенького сюжета по телевизору — я, младший, вдруг ощутил настоящее горькое сиротство…
Оказалось, наш с ним шутливый договор о беспрекословном соблюдении горского, кавказского «кодекса чести» в стремительно опускающейся в омут «общечеловеческих ценностей» столице, был и в самом деле надежным щитом от нарастающей вокруг разнузданной пошлости и густопсового хамства…
Неужели останусь теперь со всем этим — один на один?
Неторопливо и честно писать о джигитах — так, чтобы ни мне самому, ни Ирбеку, ни обоим нам не было стыдно, — с годами вошло у меня в привычку, сделалось добровольной обязанностью. Давно уже понял, что это мне на роду написано — о них рассказать, но не спешил, не торопился: вон как пока силен и красив, как подвижен и крепок, как духом могуч мой друг!
И вот ушел — а я о чем-то не расспросил его, чего-то, может быть, недопонял, что-то благополучно успел забыть… Издержки «вольных хлебов»… может быть, — слишком «вольных»? При которых вроде бы никому ничего не должен, никто тебя не торопит… откуда же теперь эта горечь горькая?
Не позвонит, не пошутит, никуда не позовет больше, не приободрит не только взглядом — одним своим благородным, полным кавказского изящества и ненарочитого достоинства видом…
В один из тоскливых дней после гражданской панихиды на арене пустого полутемного цирка отправился к общему нашему с Ирбеком товарищу, работавшему тогда в «Парламентской газете» однокашнику по факультету журналистики Саше Алешкину. Сам он отлучился по делам службы, но сидевшие в кабинете за шахматами его коллеги передали, что просил обождать, и я сел в сторонке, невольно приглядываясь к игравшим: так безобразно громко они кричали и спорили… мало, мало того!
В кабинете стоял сплошной мат, всякий очередной ход сопровождался грязной руганью в изощренной, в отвратительной форме… хоть всего-то газетчики — тоже «мастера» слова!
Вскакивали и потрясали кулаками, раздергивали якобы непременные — положение обязывает! — галстуки, хватались за жиденькие волосы на давно полысевших головах, сгибались и разгибались, в забывчивости некрасиво почесывались, и у каждого был такой вид, будто сейчас то ли пукнет, а то ли, расстегивая молнию на ширинке, шагнет в угол…
Мне вдруг показалось, что они меня разыграли, никуда Алешкин не уходил — вот же он, вылитый: только и того, что на белесом худощавом лице воспаленные глаза сильно подзакисли и пену в уголках рта давно вытереть не мешало бы…
Блажен, кто подобного душевного смущения не испытывал!
Я встал, вышел и никогда больше не звонил Алешкину и никогда не заходил к нему… ты уж извини меня, Саша, — так получилось!
Правда, в этот первый год без Ирбека случилось одно радостное и чуть загадочное, мистическое, если хотите, событие…
Валентин Распутин позвал меня осенью в Иркутск, на проходивший здесь уже который год праздник «Сияние России». Встретил нас, небольшую кампанию москвичей, в аэропорту и почти тут же отвел меня в сторонку:
— Ты не обидишься?.. Расписывал тут, кто куда поедет, и тебе выпали рабочие города — Братск и Усть-Илимск… поймешь правильно?
Чего ж не понять? Больше десятка лет на «ударной комсомольской» стройке в сибирской молодости, это, братцы мои, — на всю жизнь.
Осень стояла удивительная, с пылающими яркой желтизной лиственными лесами, которые тянулись и тянулись под небом удивительной голубизны, и я был рад, что сказочный этот вид продлился для меня благодаря почти немеренным расстояниям по железной дороге уже внутри области — до чего она, страна Сибирия, и действительно велика!
В Братске спустился к берегу Ангары, умылся речной водой и постоял, улыбаясь давним годам…