Я решительно набрала номер той, кого в детстве любила как мать. Когда звонишь в Японию, даже гудки другие. Я размышляла над этим явлением, когда раздался молодой живой голос.
– Это Нисиё-сан? – спросила я.
– Да.
Должно быть, одна из ее дочерей. Это не могла быть моя семидесятидевятилетняя нянюшка. Для очистки совести я уточнила:
– Киоко, это вы?
– Да, это я.
Невероятно. Она сохранила тот же голос, которым разговаривала со мной, когда мне было четыре года. Мне хотелось сказать ей об этом, однако мои лингвистические средства оказались чересчур скудными.
– Ваш голос… невероятно! – тупо повторяла я.
– Кто вы? – озадаченно спросила Нисиё-сан.
– Амели-тян, – отвечала я.
Так она звала меня, когда я была крошкой: малышка Амели.
– Амели-тян! – произнесла она с такой нежностью, как если бы мне и вправду было четыре года.
– Вы помните?
– Конечно!
Слезы застилали глаза, говорить мне становилось все трудней.
– Амели-тян, откуда ты звонишь?
– Из Парижа.
– Откуда?
– Из Парижа, это во Франции.
– Что ты там делаешь? – спросила она меня, словно я совершила какую-то непостижимую глупость.
И я услышала, как в ответ произнесла этот ужас:
– Я стала известной писательницей.
– Вот оно что, – сказала Нисиё-сан.
Похоже, она решила, что я несу неизвестно что.
– Нисиё-сан, согласитесь ли вы сняться со мной для телевизионной программы?
Точнее, я хотела ее об этом попросить. Но говорила с ней на таком отвратительном ломаном языке, что она ответила:
– Ты хочешь посмотреть со мной телевизор? Ладно. Телевизор у меня есть, можешь прийти.
– Да. Нет. Я совсем позабыла японский. С вами хотят встретиться французские журналисты. Вы согласны?
– Ты тоже будешь?
– Да.
– Прекрасно. Когда ты придешь?
– В конце марта.
– Ладно. Как твои родители?
Она разговаривала со мной, как с тихой помешанной, принимающей себя за известного писателя, но неспособной правильно построить ни одной фразы.
Я повесила трубку и обхватила руками голову.
В следующие выходные я ужинала с родителями. Я собиралась рассказать им о предстоящей поездке в Японию и двух телефонных разговорах. Но когда настал момент, я не смогла выдавить ни слова.
У меня такое часто бывает, особенно с близкими: хочу поделиться чем-то, что представляется мне важным, и не могу. Это не связано с моим физическим состоянием – голос я не теряю. Это имеет логическую основу. Меня одолевает вопрос: зачем это говорить? Не найдя ответа, я молчу.
Кстати, на ужин пришла моя сестра. Мне нравится разговаривать с ней. Но все равно ничего не вышло. Я утешала себя тем, что перед отъездом в Японию еще раз буду ужинать в их обществе. Вот тогда-то я и сообщу им новость.
Я не была в Стране восходящего солнца с декабря тысяча девятьсот девяносто шестого года. Стоял февраль две тысячи двенадцатого. Отъезд назначен на двадцать седьмое марта.
Шестнадцать лет без Японии. Столько же, сколько между моими пятью и двадцатью одним годом, что казалось мне переходом через пустыню. Худшими были первые годы. В пять, в шесть лет я пряталась под столом, чтобы мне не мешали страдать. В полумраке в моем воображении вновь возникал сад, звучала музыка моего рая и прошлое становилось более реальным, чем настоящее. И я могла плакать с открытыми глазами, не отрывая взгляда от этого утраченного мира, который возвращала мне сила воображения. Обнаружив меня, родители спрашивали, в чем причина моей печали, и я отвечала: «Это ностальгия».
Уже гораздо позже я обнаружила, что на Западе ее презирают как вредоносное пассеистское понятие. Безжалостность диагноза не излечила меня. Я по-прежнему неисправимо ностальгирую.
Когда мне предложили сделать репортаж о моем японском детстве, я согласилась по одной простой причине: я была убеждена, что проект будет отвергнут телевизионным каналом. В том моем состоянии я ощущала, что стою меньше, чем ничего: никто за меня и гроша ломаного не даст.
Съемочная группа поразилась, что каналу «Франс-5» понадобилось три месяца на обдумывание ответа. Меня это не удивило: проект столь абсурден, что канал даже не возьмет на себя труд посылать отказ – достаточно молчания, чтобы подчеркнуть бессмысленность затеи.