В палату зашла другая медсестра и сказала, что может прислать мне в помощь одну из моих подружек. Поскольку меня накачали обезболивающими, идти в душ одной было опасно. Я бы предпочла Мэри-Элис, да побоялась обидеть Три: соседка Мэри-Элис по комнате, она тоже входила в нашу дружную шестерку.
В ожидании ее прихода я размышляла, что скажу матери — надо же было как-то объяснить, почему меня клонит в сон. Мыслимо ли было представить — хотя врачи предупреждали, — что наутро меня будут терзать адские боли; что мои бедра и грудь, руки и шея сплошь покроются татуировкой разноцветных синяков; что по прошествии времени, когда я буду лежать дома, у себя в комнате, на шее проступят все точки нажима: в центре бабочкой сомкнутся следы больших пальцев насильника, а горло обхватит цепь круглых пятен. «Убью, сука. Не смей орать. Не смей орать. Не смей орать». При каждом повторе вместо точки — удар затылком о кирпичи, и нажим все сильнее, и воздуха поступает все меньше.
По выражению лица Три, по ее испуганному всхлипу мне бы следовало понять, что шила в мешке не утаишь. Но она мгновенно взяла себя в руки и сопроводила меня в душ. Рядом со мной ей было неловко: раньше я была такой, как она, а теперь стала другой.
Очевидно, в первые часы после изнасилования меня подстерегал неминуемый конец; единственное, что помогло мне удержаться на плаву, — это неотвязная, нарастающая тревога за мать. Боясь, как бы моя история не убила ее на месте, я больше думала о ней, чем о своей беде. Эта тревога превратилась в спасательную шлюпку, на которой я то уплывала в небытие, то возвращалась в сознание, пока меня везли в больницу, осматривали, зашивали и собирались пичкать таблетками, некогда чуть не погубившими мою мать.
Душевая кабина располагалась в углу. Я ковыляла, как дряхлая старуха; Три меня поддерживала. Все мои усилия были направлены на то, чтобы не упасть, поэтому я не сразу заметила зеркало — на стене справа.
— Не смотри, Элис, — сказала Три.
Но во мне проснулся интерес, прямо как в детстве, когда меня повели в археологический музей Пенсильванского университета. Там, в особом зале с приглушенным освещением, экскурсантам показывали необыкновенный экспонат под названием «Синий мальчик». Это была мумия без лица — тельце ребенка, умершего многие столетия назад. Сейчас мне открылось нечто подобное: я сама чем-то напоминала «Синего мальчика».
Из зеркала смотрело мое отражение. Я принялась ощупывать раны и ссадины. Это и впрямь была я. Разумеется, никакой душ не мог смыть следы насилия. Нечего было и думать утаить правду от мамы. У нее хватало здравого смысла раскусить любую уловку. Она работала в газете и с гордостью повторяла, что ее на мякине не проведешь.
Выложенная белым кафелем душевая кабинка оказалась тесной. Я попросила Три включить воду.
— Погорячее, — сказала я.
Стянула и отдала ей больничную рубашку.
Чтобы устоять на ногах, пришлось ухватиться одной рукой за кран, а другой — за никелированную скобу. Толком вымыться оказалось невозможно. Помню, я сказала Три, что не отказалась бы от проволочного скребка, но и он едва ли мог принести облегчение.
Три задернула занавеску, оставив меня под душем.
— Помоги, а? — попросила я.
Она отодвинула занавеску на ширину ладони.
— Говори, что делать.
— Боюсь упасть. Можешь меня намылить?
Протянув руку сквозь водяные струи, она взяла большой кусок мыла. Провела им по моей спине, не касаясь руками кожи. В ушах зазвучало: «мымра»; это слово преследовало меня еще долгие годы, когда приходилось раздеваться в чьем-то присутствии.
— Ладно, — сказала я, не решаясь поднять глаза. — Сама попробую. Клади мыло на полку.
Она так и сделала, а потом опять задернула занавеску.
Я опустилась на кафельный пол. Взяла небольшое полотенце, намылила. И стала тереть себя грубой тканью под горячей струей, да так, что кожа вскоре побагровела как свекла. Под конец накрыла этим же полотендем лицо и обеими руками стала возить вверх-вниз, невзирая на кровоточащие ссадины, пока прямоугольник белой ткани не окрасился розовым.
После горячего душа я надела то, что сумели откопать в моих пожитках Диана и Три. Про нижнее белье они не подумали — я осталась без трусов и без лифчика. Пришлось довольствоваться старыми джинсами, на которых я сама еще в школе вышила цветочки, а когда колени протерлись до дыр, поставила прикольные заплаты из длинных лоскутов узорчатой шерсти и бутылочно-зеленого вельвета. Бабушка называла их «хулиганские штаны». К ним подруги подобрали легкую блузу в красно-белую полоску. Я надела ее навыпуск, чтобы по возможности прикрыть джинсы.
Горячий душ вкупе с инъекцией демерола возымел действие: в полицейское управление меня привезли в полубессознательном состоянии. Помню только, что на третьем этаже, у служебного входа, топталась второкурсница Синди, староста нашего общежития. Я была совершенно не готова увидеть такую жизнерадостную физиономию — символ американского студенчества.
Я прибавила в весе, но джинсы все равно были мне слегка велики, поэтому в то утро я надела мамину блузу-рубашку и бежевый кардиган крупной вязки. Так и хочется сказать: полный отстой.
Так вот: на первой «фотосессии», у Кена Чайлдса, я вначале позировала, потом посмеивалась, потом в открытую хохотала. При всей своей зажатости, я тоже поддалась дурачествам. Взгромоздила себе на голову коробку изюма. Потом сбросила и принялась с умным видом изучать надписи. Задрала ноги на край обеденного стола. Улыбка, улыбка, еще улыбка.
На второй «фотосессии», в полиции, я — никакая. В том смысле, что меня там как бы и вовсе нет. Если вам доводилось видеть фотографии жертв, подшитые к уголовному делу, то вы, наверное, заметили, что снимки обычно получаются либо слишком светлыми, либо совсем темными. Мои вышли явно передержанными. В четырех ракурсах. Лицо. Лицо и шея. Отдельно — шея. Наконец, в полный рост, с учетным номером. В таких случаях никто не объясняет, насколько важны для дела эти фотоснимки. Доказательная база любого дела об изнасиловании в значительной степени строится на внешних признаках. Пока что два видимых признака были в мою пользу: свободная, непровоцирующая одежда и явные следы побоев. Добавьте сюда потерю девственности — и вам станет более или менее понятно, какие факторы учитываются в зале суда.
В конце концов меня отпустили из управления, передав на руки Синди, Мэри-Элис и Три. С меня взяли обещание вернуться через пару часов, чтобы дать письменные показания и просмотреть фотографии из архива. Я старалась говорить серьезно, чтобы офицеры участка не усомнились в моей надежности. Впрочем, у них ночная смена уже близилась к концу. К моменту моего возвращения (на которое у них было мало надежды) все они должны были разойтись по домам, так и не удостоверившись, держу ли я свое слово.
Полицейские доставили нас в общежитие «Мэрион». Было раннее утро. Над холмом Торден-парка забрезжил рассвет. Мне предстоял разговор с матерью.
В общаге стояла мертвая тишина. Синди сразу побежала к себе наверх, а мы с Мэри-Элис решили через какое-то время к ней зайти, потому что только у нее был телефон.
В сопровождении Мэри-Элис я приковыляла к себе и первым делом раскопала в шкафу трусы и лифчик.
На обратном пути мы столкнулись в коридоре с Дианой и ее парнем Виктором. Они всю ночь не сомкнули глаз, дожидаясь меня.
До той поры я недоумевала: что общего у Виктора с нашей взбалмошной Дианой? Спортсмен с голливудской внешностью; на людях его было не видно и не слышно. Задолго до поступления в университет он уже выбрал для себя специализацию. Электротехнику, что ли. Уж конечно, не поэзию, как некоторые. Виктор был чернокожим.
— Элис, — выдохнула Диана.
Из открытых настежь дверей комнаты Синди выходили девчонки. Малознакомые, а то и вовсе не знакомые.
Виктор хочет тебя обнять, — сказала Диана.
Я подняла глаза на Виктора. Этого еще не хватало. Нет, понятно, я не отождествляла его с насильником. Не в этом дело. Просто он, стоя поперек дороги, мешал осуществить то, что сейчас было нужнее всего прочего и вместе с тем труднее всего. Добраться до телефона и позвонить маме.