— А вам не обязательно ему рассказывать.
Теперь в тоне миссис Колуччи прозвучал холодок:
— Я-то, конечно, не расскажу. Но Джоуб расскажет ему сам.
Удивленный Джино устремил на Джоуба вопросительный взгляд. Миссис Колуччи ласково объяснила:
— Мистер Колуччи — глава нашей семьи, подобно тому, как бог — глава всего мира. Не станешь же ты утаивать что-либо от бога, а, Джино?
Мальчик задумался.
Винни сердито тасовал карты. Он был зол на Джино; как брат сподобился не разобраться в этих людях? Неужели он воображает, что они питают к нему симпатию, неужели его подкупили их учтивые манеры? На красивом, дородном лице миссис Колуччи он ясно разглядел отвращение: ведь они играют в карты, а это все равно, что застать их за каким-нибудь постыдным занятием, о котором не принято упоминать.
— Не лезь в чужие дела, Джино! — брякнул он и уже занес руку для затрещины.
Джино, как всегда заинтригованный непонятными речами, сказал Джоубу:
— Ты действительно расскажешь отцу? Кроме шуток? Но ведь если ты не расскажешь, твоя мама тоже не проболтается! Верно, миссис Колуччи?
На лице женщины нетрудно было прочесть выражение сильнейшего, прямо-таки физического отвращения, но она промолчала.
Джоуб тоже ничего не ответил, но был близок к тому, чтобы расплакаться. Джино остолбенел.
— Я скажу твоему отцу, что я сам сунул тебе в руки карты, — заверил он Джоуба. — Ведь так оно и было на самом деле! Правда, Вин? Пошли, я ему все расскажу.
— Отец примет на веру любые слова Джоуба, — резко остановила его миссис Колуччи. — Спокойной ночи, дети. Попрощайся с новыми друзьями, Джоуб.
Джоуб безмолвствовал. Мать и сын направились в кухню.
Братьям расхотелось играть в карты. Джино подошел к окошку, распахнул его и залез на подоконник. Винсент подошел к другому окну и поступил так же.
На сортировочной станции царила темнота, разрезаемая прожектором единственного бессонного, но невидимого паровоза, оглашающего все вокруг стальным лязгом. Река Гудзон казалась в свете неяркой осенней луны сине-черной, а противоположный берег вставал, как нагромождение скал. Десятая авеню была темной и пустой; холодный октябрьский ветер разогнал на ночь глядя не только людей, но даже запахи. Лишь на углу Тридцать первой стрит теплилась жизнь: здесь горел костер, вокруг которого бродили подростки.
Джино и Винсент видели, как с крыльца спускается отец, вышедший проводить семейство Колуччи до трамвайной остановки на Девятой. Вскоре он появился снова и надолго замер у костра, пристально глядя на пляшущее пламя. Мальчики не сводили с него глаз. Наконец он оторвался от огня и побрел домой.
Джино и Винсент слезли с подоконников, опустили и расстелили кровать. Винсент натянул свою драгоценную пижаму — память о загородном отдыхе. Наблюдая за ним, Джино молвил:
— Этот Джоуб — славный паренек, но его счастье, что он живет не в нашем квартале.
Мистер Колуччи оказался не только болтуном, но и человеком дела: не прошло и недели, а Фрэнк Корбо уже поступил на шоколадную фабрику Ранкеля; теперь его возвращение домой всякий раз становилось для детей праздником. От его одежды и от него самого за версту несло какао, карман топорщился от огромного куска шоколада. То был чистый шоколад, гораздо вкуснее того, что продается в лавке. Кусок вручался Джино, и тот делил его между всеми детьми следующим образом: он рубил его ножом на две части, одну брал себе, вторую отдавал Винни; обкусав каждый свою долю, мальчики передавали остатки Салу и Лене. Джино представлялось, что отец долбит на работе мотыгой огромную гору шоколада, стараясь ее измельчить.
Под Пасху отец собирался принять крещение по новому обряду. Каждый вечер он отправлялся к Колуччи на урок чтения; оттуда его путь лежал в молитвенный дом, где он слушал службу и продолжал учебу. Иногда он пытался заставить Джино почитать ему Библию, но мальчик неизменно протестовал: читал он плохо и с явным отвращением, особенно излюбленные места отца, в которых речь шла о том, как разъяренный и мстительный бог призывает человека к ответу. Джино читал эти отрывки таким безразличным и скучающим голосом, что только раздражал отца. Однажды Фрэнк Корбо сказал ему с мягкой улыбкой:
— Animale! Выходит, ты не веруешь в господа? А ты не боишься смерти и ада?
Джино был смущен и от удивления не сразу сообразил, что ответить.
— Я прошел причастие и конфирмацию, — наконец нашелся он.
Отец взглянул на него, пожал плечами и больше никогда не заставлял его читать.
Следующие два месяца все шло как по маслу.
Ссоры отошли в прошлое.
Но мало-помалу Лючия Санта, видя, как спокоен, трудолюбив, прилежен ее муженек, стала приходить к заключению, что ему нет прощения за то, что он не ведет себя еще лучше. Она пожаловалась было, что его вечно нет дома, что дети его никогда не видят, что он не водит ее в гости к родственникам. Выяснилось, что отец как будто ждал таких жалоб, словно новая личина тяготила его самого. Разыгралась бурная сцена: он поднял на нее руку, начались вопли, Октавия угрожала зарезать его кухонным ножом — одним словом, вернулись старые времена.
Отец выбежал вон и не появлялся до утра.
После этого он стал меняться. Теперь он все реже ходил в молитвенный дом. По вечерам он часто возвращался прямиком домой, где, не поев, валился на кровать. Он был способен лежать так часами, уставясь в потолок, не смыкая глаз и не требуя есть.
Лючия Санта приносила ему тарелку с горячей пищей; иногда он соглашался поесть, иногда выбивал тарелку у нее из рук, пачкая накидку и не позволяя потом сменить простыню.
Потом он засыпал, но около полуночи просыпался и принимался стонать и метаться по постели.
Его мучили невыносимые головные боли, и Лючии Санте приходилось смачивать ему виски спиртом.
Как бы то ни было, утром он с рвением торопился на работу. Работа была важнее всего остального.
Зимой ночи превратились в сущий кошмар. Отцовские крики будили малышку. Джино, Винсент и Сал жались друг к другу — Джино и Винсент сгорали от любопытства, но робели заглянуть к родителям, Сал же просто трясся от страха. Октавия тоже просыпалась и лежала, злясь на мать, проявляющую столько терпения. Ларри пропускал это развлечение, потому что работал по ночам и приходил домой только утром.
Отец становился все невыносимее. Проснувшись среди ночи, он принимался проклинать жену — сперва медленно, потом во все ускоряющемся ритме, как будто читал Библию. Квартира, погруженная в тишину и тьму, внезапно пробуждалась, когда ее наполнял звонкий голос отца:
— Шлюха… Сука… Вшивая… грязная… лживая… мерзавка… — Потом он принимался частить фальцетом:
— Дьявольское отродье! Сучье племя! Мать шлюхи! — Дальше следовал нескончаемый поток совсем уж грязной брани, неизменно заканчивавшийся жутким призывом о помощи:
— Gesu, Gesu «Иисусе, Иисусе (ит.).», помоги мне, помоги!!!
Семья просыпалась, каждый в испуге садился в кровати и ждал, не зная, что учинит отец в следующую минуту. Мать старалась его утихомирить, обращаясь к нему тихим голосом, умоляя успокоиться и позволить семье спокойно поспать. Она так щедро смачивала ему виски спиртом, что квартира наполнялась головокружительным запахом.
Октавия и Лючия Санта спорили до хрипоты, следует ли отправить отца в больницу. Лючия Санта отказывалась даже слышать об этом. У Октавии, изнуренной недосыпом и волнением, начиналась истерика, и мать приводила ее в чувство звонкими пощечинами. Как-то ночью, когда отец затянул свое «Gesu, Gesu», Октавия передразнила его из-за двери.
Когда отец принялся браниться по-итальянски, Октавия ответила тем же, копируя его акцент, и грязная иностранная ругань, оглушительно-звонкая в темноте, прозвучала еще ужаснее, чем отцовское сквернословие. Сал и малютка Лена расплакались, Винни и Джино сели спросонья на край кровати, оглушенные страхом. Лючия Санта забарабанила дочери в дверь, умоляя ее угомониться. Однако Октавия уже не владела собой, поэтому отец сдался первым.
Наутро отец не вышел на работу. Лючия Санта дала ему отлежаться, пока не выгнала детей в школу, а потом вошла к нему с завтраком.