— Кто-нибудь чего-нибудь хочет? — взвинченно спросил он. Мать оторвалась от созерцания клеенки и посмотрела ему прямо в глаза; на ее щеках разгорелись красные пятна.
— Налей маме еще кофе, — попросила его Октавия тихим голосом, почти шепотом — все они в этот день стали шептунами.
Джино схватил кофейник и долил чашку матери до краев. Занимаясь этим, он ненароком прикоснулся к матери, но она отпрянула, окинув его испепеляющим взглядом, от которого он врос в пол, застыв с по-дурацки воздетым кофейником.
— Кажется, пора, — сказал Ларри. Он выглядел писаным красавцем в черном костюме, черном галстуке и белоснежной рубашке. Траурная повязка сползла у него на рукаве с локтя на кисть. Лючия Санта взялась укрепить ее на локте булавкой.
— Ты не забыл о тетушке Коккалитти? — спросила его Октавия.
— Я заеду за ней позже, — ответил Ларри. — Заодно захвачу Panettiere и родителей Луизы.
Октавия озабоченно молвила:
— Надеюсь, в траурном зале не будет слишком много шалящих детей. Сообразили бы они оставить малышей дома!
Ей никто не ответил. Все ждали, пока встанет Лючия Санта. Джино свесился в окно, вобрав голову в плечи, чтобы ни на кого не смотреть и не мозолить матери глаза. Октавии первой изменило терпение: она встала и принялась натягивать пальто. Потом она занялась траурными повязками на рукавах Сала и Лены. Второй поднялась Луиза. Ларри уже нетерпеливо переминался у двери. Однако Лючия Санта никак не двигалась с места. Все слегка перетрухнули, видя ее спокойствие. Октавия шепнула:
— Джино, подай матери пальто.
Джино сходил в спальню и вернулся оттуда уже одетым, держа в руках пальто для матери, и встал у нее за спиной. Он держал пальто широко распахнутым, чтобы матери не составило труда продеть руки в рукава. Однако мать не удостаивала его вниманием.
— Давай же, ма! — не вытерпел он. В его ласковом голосе впервые прозвучала жалость, которую он все-таки испытывал к ней.
Только тогда она повернулась, не вставая со стула, и устремила на него до того безжалостный и холодный взор, что Джино отшатнулся. Наконец она спокойно произнесла:
— Так на эти похороны ты пойдешь, да?
На какое-то мгновение все замерли, как громом пораженные, не понимая смысла ее слов, а потом — не в силах поверить в их жестокость; побелевшее лицо потрясенного Джино все же убедило их, что они не ослышались. Теперь распахнутое пальто, которое он все так же держал в руках, стало щитом, загораживавшим его от матери. Он казался завороженным.
Однако мать словно вознамерилась уничтожить его своим страшным, безжалостным взглядом. Голос ее звучал по-прежнему спокойно:
— За что нам такая честь? Ты же не соизволил взглянуть на собственного отца в гробу! Пока твой брат был жив, ты и не думал помогать ему, у тебя не хватало времени, чтобы оторваться от возлюбленных друзей и сделать приятное самому близкому человеку. Ты не проявлял к нему ни малейшего снисхождения, ты был для него никем. — Она помолчала, чтобы придать тону оскорбительную нотку снисходительного презрения. — Тебе захотелось продемонстрировать свое горе? Ты наливаешь кофе, подаешь мне пальто. Значит, ты по большому счету не такой уж бесчувственный зверь. Значит, даже от тебя не ускользнуло, как любил тебя твой брат, какой безграничной была его доброта. — Она еще помолчала, словно давая ему время для ответа, а потом заключила просто:
— Уходи. Не хочу тебя видеть.
Он заранее знал, что она скажет все это. Он инстинктивно огляделся, словно взывая о помощи, однако на лицах близких отразился только сочувственный ужас людей, лицезреющих искалеченную жертву несчастного случая. Потом он словно ослеп.
Выронив пальто, он стал пятиться, пока не уткнулся спиной в подоконник.
То ли он зажмурился, то ли просто отвернулся, но он не видел лица матери, когда она наконец повысила голос:
— Я не хочу, чтобы ты шел на похороны. Снимай пальто! Оставайся дома, прячься, как зверь, — ведь ты и есть зверь!
Но тут Октавия, вопреки ее натиску, тоже крикнула, вложив в свой крик мольбу:
— Ма, ты в своем уме? Замолчи, ради бога!
Лена уже начала скулить от страха. Наконец раздалось шарканье ног: кухня стала пустеть. Джино узнал нелепый материнский смех, заглушивший неуклюжий шорох новой одежды. Потом до него донесся шепот Октавии:
— Не обращай внимания на маму. Немного подожди и приходи в траурный зал. На самом деле она хочет, чтобы ты пришел. — После паузы она встревоженно спросила; — Джино, ты себя хорошо чувствуешь?
Он растерянно кивнул, все еще не открывая глаз.
В кухне стало тихо. К Джино постепенно вернулось зрение. Электрическая лампочка отбрасывала круг грязно-желтого света, в котором казался еще более неуклюжим, чем на самом деле, огромный круглый стол, заставленный кофейными чашками и залитый кофе, просачивающимся в порезы на древней клеенке. Чтобы не бездельничать, дожидаясь, когда можно будет отправиться в траурный зал, он принялся прибираться в кухне и мыть посуду. Потом он надел свой пиджак с черной повязкой и вышел из дому. Перед этим он, заперев дверь огромным ключом, подсунул его под ледник. Выходя из подъезда, он зацепил рукавом венок с успевшими почернеть цветами.
Джино побрел вниз по Десятой авеню, мимо того места, где раньше вздымался пешеходный мост, вдоль рельсовой эстакады, пока ее не проглотил огромный домина. Ему в глаза бросилась табличка «Сент-Джон-парк», хотя здесь не росло ни единого деревца. Он вспомнил, что его брат Ларри, работая живым дорожным знаком, всегда выезжал на свою конную тропу в Сент-Джон-парке; маленький Джино воображал тогда, что это настоящий парк — с деревьями, травой, цветами.
Траурный зал находился на Малберри-стрит, и Джино знал, что ему надо свернуть на восток. Оставив позади Десятую, он зашел в кафе за сигаретами.
У прилавка сидели рабочие ночных смен и клерки в поношенной одежде. Прокуренный воздух был насквозь пропитан неизбывным одиночеством; посетители были безнадежно отчуждены друг от друга.
Джино поспешил на улицу.
На улице было темно; Джино шагал от одного круга света, отбрасываемого уличным фонарем, к другому. В отдалении показался маленький неоновый крест. Внезапно Джино почувствовал, как слабеют и трясутся его ноги, и присел на ступеньку, чтобы выкурить сигарету. В первый раз за все время он понял, что сейчас увидит Винни мертвым. Он вспомнил, как детьми они с Винни клевали носами на подоконнике, считая звезды, мерцающие над штатом Нью-Джерси.
Он уронил лицо в ладони, удивляясь своим слезам. По темной улице промчалась от одного пятна желтого света к другому ватага ребятишек. Завидев на ступеньках Джино, они остановились рядом с ним с бесстрашным смехом. Ему пришлось встать и продолжить путь.
От двери траурного зала тянулся через весь тротуар черный навес, призванный защитить скорбящих от стихии. Джино вошел в небольшую прихожую, а оттуда, через сводчатый проход, — в огромный, заполненный людьми зал, напоминающий размерами и убранством церковь.
Даже знакомые казались здесь чужими, Panettiere в своем старом черном костюме казался неуклюжим, как кусок угля; на подбородке его сына Гвидо успела отрасти за день траурная щетина. Даже парикмахер, безумец-одиночка, сидел на этот раз спокойно, со смягчившимися в присутствии умершего зоркими очами.
Вдоль стен сидели чинными рядами женщины с Десятой авеню; клерки из вечерней смены Винни собрались несколькими кучками. Здесь же был Пьеро Сантини из Такахо с успевшей выйти замуж дочерью Катериной; живот Катерины походил на барабан, щеки розовели, глаза же были холодны и спокойны, свидетельствуя о познанной и удовлетворенной страсти. Луиза с искаженным неподдельным горем красивым лицом забилась со своими детьми в угол, откуда наблюдала за своим мужем.
Ларри стоя беседовал с группой мужчин с железной дороги. Джино был поражен, как они могут вести себя как ни в чем не бывало, улыбаться, вести свои обычные разговоры о сверхурочных и о покупке домов на Лонг-Айленде. Ларри разглагольствовал о бизнесе хлебопеков, и его добродушная улыбка помогала собеседникам забыть о напряжении. Можно было подумать, что они собрались попить кофейку в уютной булочной.