Не будем подробно описывать путешествие друзей через перевал, начатое сразу же после того, как скрылся Вадим, Левка натер себе ногу и на чем свет стоит ругал Митяя за черствость характера. Митяй мужественно сносил и невзгоды пути и несправедливые упреки "инспектора справедливости".
Журавлихин держался с солидным достоинством, только сейчас он почувствовал подлинную ответственность за моральное и физическое состояние своих подчиненных. Единственно что смущало его и тревожило - это долгое молчание Багрецова. В последний раз он сообщал, что уже прибыл в санаторий, а потом, несмотря на настойчивые вызовы, связь с Вадимом была окончательно потеряна. Лева тайком от Жени и Митяя повернул ползунок реостата накала ламп, для чего залез отверткой внутрь радиостанции. Думал, что это поможет, но связи все равно не было.
"Альтаир" принимался нерегулярно - видимо, мешали горы, сквозь них не пробивался радиолуч. Поднявшись на перевал, Женя сумел довольно уверенно принять одну из "пятиминуток", но узнать что-либо конкретное о местности, где проезжали машины Медоварова, было затруднительно. Мелькали деревья, повисшие на крутых горных склонах, чахлый, костлявый кустарник бежал вдоль шоссе. На мгновение скользнул по экрану белый домик, похожий на сторожевую будку, глиняный забор. И опять однообразная, скучная дорога.
Но вот наконец и эта дорога. Она видна уже не на экране, а в натуре, скупая по краскам, настоящая. К ней спустились путешественники, терпеливо ожидая, когда поедут мимо машины Медоварова.
Едва лишь показывался вдали грузовик, как ребята вскакивали и занимали свои наблюдательные посты на обочине дороги. Никто из них не сомневался, что даже сквозь стекло кабины можно сразу узнать характерное лунообразное лицо Толь Толича с черными пятнышками усов.
Машины проходили редко. Ребята изнывали в ожидании. Лева устало напевал туристскую песенку:
Мечта туриста всем ясна:
Протопать все пути-дороги,
А для того во время сна
Расти себе большие ноги.
Митяй клевал носом и Левкину песенку воспринимал как колыбельную.
Женя смотрел на каменистый склон. Сухое дерево прицепилось к нему корнями. Ветер свистел в ветвях, В душе возникала бесплодная жалость, утомительная и скучная. Опять думалось о Багрецове, о Наде. Ничего не поймешь. Снова и снова Женя перечитывал Надино письмо, пытаясь найти между строчек хотя бы намек на ее истинные чувства. Кому же, в конце концов, она отдает предпочтение? Багрецову или ему, Жене? Где же разгадка?
А Надя стремилась раскрыть все тайны, связанные с необыкновенными передачами телевидения, но никак не тайны своего сердца, что особенно тревожило Журавлихина. Она писала:
"Привет Вам, дорогой Женечка!
Привет Вашим верным друзьям - плавающим и путешествующим. Говорят, что хуже всего на свете - ждать и догонять. Насчет последнего вам известно лучше меня, а что касается ожидания - могу поделиться своим опытом. Я мучительно долго ждала от вас письма, злилась и чувствовала себя ужасно. В самом деле как вам не стыдно! Неужели так трудно написать хоть несколько строчек? Кроме лаконичных телеграмм, ни я, ни Вячеслав Акимович ничего не получали. Можно было обидеться или нет? За все наши заботы - черная неблагодарность. Наконец прибыло Ваше чуточку сумасшедшее письмо. Я понимаю, что оно, было продиктовано жгучим любопытством по поводу, как вы называете, "межпланетных телепередач", а никак не дружеским расположением к работникам нашей лаборатории. Вячеслав Акимович поручил мне собственными словами, без особых технических премудростей, терпеливо разъяснить сущность этого "межпланетного телевидения".
Далее Надя подробно описывала летающую лабораторию, потом перешла к "вопросу по существу", то есть к объяснению происхождения некоторых передач, принятых студентами на Волге.
"Цените, Женечка, мою заботу, - писала Надя. - Начинаю четвертую страницу, отрываю у себя драгоценное время, и все для вас, неблагодарных. У Левы, наверное, уже покраснели уши от стыда. Прикажите ему писать мне каждый день (конечно, если Вам некогда)".
Над фразой в скобках Женя задумался: "Как понимать ее? Не желает ли Надя сказать, что ей приятнее получать письма именно от меня? Ведь неспроста же вставлено слово "конечно". Посмотрим, нет ли еще такого намека. Проанализируем". - И Женя продолжал свой анализ.
"Прежде всего, - читал он аккуратные Надины строчки. - Вы заинтересовались "собачьим миром". Если бы Вы слышали звуковое сопровождение этой программы, то могли бы не удивляться: диктор изъяснялся на простом английском языке, вероятно не похожем на язык обитателей далеких планет. (Конечно, если допустить, что там живут мыслящие существа.) Из рассказа диктора вы бы узнали о последней собачьей выставке не помню где, то ли в Филадельфии, то ли в Сан-Франциско (Вы же знаете, какая у меня память на имена собственные). На этой выставке демонстрировались туалеты собак - моды сезона, - их "американский образ жизни", драгоценности, золотая и серебряная утварь. Короче говоря, все, что приличествует собаке из высшего общества.
В этой кинохронике, которую мы принимали из Гамбургского или Лондонского телецентра (я потом уточню у Вячеслава Акимовича), были показаны надгробные мраморные памятники для четвероногих любимцев. Я, как вам известно, не очень злая, но когда я все это посмотрела и вспомнила о жизни безработного американца, негра, добывающего непосильным трудом жалкий кусок хлеба, то захотела увидеть собачьи памятники на могилах не фокстерьеров, а их хозяев. Подумать только, что один из этих хозяев завещал своему бульдогу огромное наследство, что на какой-то Мимишке надето жемчужное колье, стоящее тысячи долларов, на другой болонке - горностаевый воротник, усыпанный брильянтами, что паршивого пса во фраке (помните, что сидел за столом и вылизывал тарелку?) обслуживают четыре лакея. Действительно, "бред собачий".
Вы спрашиваете о другом куске кинохроники. Помните "остроголовых" с факелами? Это Ку-Клукс-Клан после охоты за негром. Не знаю, как вы, а я не могла смотреть на экран. Звериный мир, звериные повадки. Вполне понятно, почему вы подумали о передаче с другой планеты. Разве эти остроголовые вампиры похожи на людей? Разве их облик и поведение человеческие? Впрочем, потом мы видели и людей. В галстуках и шляпах они ничем не напоминали бывших людоедов из Каледонии. Они не носили колец в носу, не разукрашивали физиономии татуировкой, не поджаривали на кострах своих ближних. Но они любили кровь и дикие зрелища.
Вспомните, Женечка, борьбу на стадионе, забеги одноногих. Я не знаю, видели Вы или нет праздник студентов на юбилее своего университета. Кажется, Колорадского. (Опять не помню.) А как Вы себя чувствуете после телепередачи из кабачка "Все там будем"? Какой это страшный мир! Я три ночи не спала, все думала об этих передачах. Ну, вот хотя бы праздник университета. Неужели на этом празднике я видела людей, которые читают книги, носят чистое бельё и пользуются зубной щеткой? Вероятно, в детстве их наказывали за плохое поведение - измажет ли мальчишка вареньем лицо или дернет за косу соседку Мэгги. Так почему же сейчас, когда мальчишка стал студентом биологического или экономического факультета, он может, под аплодисменты зрителей, измазать уже не вареньем, а грязью лицо, и не свое, а милой девушки Мэгги? Ему дозволено тащить ее за волосы, он освобожден от всего, что называется человеческой культурой. Остаются лишь костюм да зубная щетка".
Журавлихин перевернул страницу и задумался. Он не видел студенческого праздника, о котором писала Надя, но виденные им спортивные состязания молодых и старых американцев как нельзя лучше характеризовали их духовную нищету и мерзость подобных зрелищ. "Так почему же дозволено? - пробегая глазами строки Надиного письма, размышлял Женя. - Наивный вопрос! Гитлер тоже освобождал молодежь от человеческой культуры и "химеры, именуемой совестью". Абсолютная преемственность. Какая тут может быть совесть, когда мальчик, окончив биологический факультет, займется выведением новых видов бацилл чумы или холерных вибрионов, химик будет искать стойкие яды для детских игрушек, а новоиспеченный экономист подсчитывать выгоды атомной войны! Конечно, если тебя раньше воспитывали как человека, если ходил ты в нормальную школу, читал о благородстве Тома Сойера, героев Фенимора Купера и Джека Лондона, учил стихи Лонгфелло и Уитмена, - расстаться с совестью не так-то легко.