Пока ехали через Ютландию, купе совсем опустело, и он остался один. Стемнело, зажгли фонарь под потолком; дождь и ветер хлестали в окна. Езды оставалось ещё часа полтора. Поэтому Пер растянулся во весь рост на освободившейся скамейке и заснул.
Проснулся он, когда поезд проезжал через какой-то мост. Сердце забилось сильнее — дробный перестук колёс был ему хорошо знаком: значит, они едут по Шербекскому мосту. Ещё пять минут — и он дома.
Он протёр рукой запотевшее окно… да, вот она, река… и луга, и шербекские холмы. Здесь дорога делала крутой поворот, и вот уже поплыли навстречу сквозь туман первые огни города.
Встречать его пришла сестра Сигне, и сразу, как только Петер завидел на перроне её фигурку, настроение у него упало. Она была такая маленькая, чуть сутулая, в куцем, ужасно старомодном салопе, в чёрных шерстяных перчатках и вдобавок подобрала подол юбки, и оттуда выглядывали тощие икры и большие ступни в глубоких калошах. Его раздосадовало, что она в таком виде выставилась напоказ всему миру. Кроме того, он ожидал, что его встретят младшие братья, близнецы, и у него родилось подозрение, что сестру нарочно выслали к поезду, так как с ней он ладил ещё меньше, чем с другими.
По дороге домой он из слов Сигне заключил, что родители вовсе не в восторге от его приезда, что они считают непозволительным легкомыслием устраивать себе каникулы, не начав ещё толком учиться.
— Такая поездка обходится недешево, — рассудительно добавила Сигне уже от себя, поэтому надо было сперва посоветоваться с отцом и испросить его согласие.
Короче, не успели они ещё добраться домой, как чувства Петера-Андреаса уже основательно поостыли. А когда они прошли в гостиную и Петер увидел отца всё на том же месте, в том же обшарпанном кресле, с тем же зелёным козырьком над глазами, он даже пожалел, что уехал из Копенгагена. Отец не без некоторого усилия поздоровался с сыном и потрепал его по щеке. Дверь в столовую была притворена, но Петер услышал, как там скребут пол, а заметив на столе поднос с несколькими бутербродами, он понял, что остальные уже давно отужинали. Мать по-прежнему лежала в постели. Вот в её поведении было вдоволь и теплоты и искренности, она взволнованно расцеловала Петера в обе щеки, но он отнёсся к этому чрезвычайно холодно.
Он слишком был молод, чтобы понять, что никакой несправедливости тут и в помине нет, что просто его постигла та же участь, какая обычно постигает младших детей в многодетных семьях, где первенцы снимают все сливки с родительской любви. То есть любовь-то остаётся прежней, но она меняется по характеру своему: исчезает та прелесть новизны, та радость, что сопутствует каждому удачному шагу старших. Очутившись наконец в своей старой мансарде, Петер даже расхохотался. Он был скорее рассержен, нежели огорчён. Он смеялся над самим собой, над глупой сентиментальностью, пробудившей в нём тоску по родному, с позволения сказать, дому, и он поклялся себе никогда впредь не поддаваться подобным чувствам.
А тут ещё подоспело рождество со всей его выспренней торжественностью, которая была ему совершенно чужда, с бесконечными бдениями в церкви и обильными песнопениями. Петер начал считать часы, оставшиеся до того времени, когда он снова вернётся в Копенгаген и станет свободным и независимым человеком. Встреча с друзьями тоже ничего, кроме разочарований, ему не принесла. Многие под влиянием своих родителей вообще еле-еле здоровались с ним. Поскольку отец и все семейные неохотно говорили о Петере, местные жители решили, что парень, должно быть, сбился с пути. К тому же некоторые из прежних друзей, загодя возомнив себя студентами, стали донельзя спесивы. Петер сразу же по приезде побывал у них у всех, но большинство встретило его смущенно и ни один не пригласил заходить ещё.
Тотчас после Нового года Петер вернулся в Копенгаген.
Глава II
Из всех, кто во времена, о которых идёт речь, обитал в Нюбодере, самым известным и самым почтенным лицом был, без сомнения, старый отставной обер-боцман, господин Олуфсен с Хьёртенсфрюдгаде. Каждый день, как только часы на церкви Св. Павла пробьют одиннадцать, можно было увидеть его высокую, худую, несколько согбенную фигуру, когда он выходил из низких дверей небольшого двухэтажного домика, где занимал верхний этаж. На какое-то мгновение обер-боцман останавливался на пороге, чтобы, по старой морской привычке, окинуть взглядом облака и гребни крыш, словно это были корабельные снасти. Одет он был в несколько поношенный, но тщательнейшим образом вычищенный сюртук с широкой орденской ленточкой Даннеброга в петлице. На седой голове красовался серый цилиндр, левая рука, которой он опирался на зонтик, была обтянута серой лайковой перчаткой.