В другой раз учитель попытался выведать, по какому признаку человек может узнать, что он достиг «высшего счастья», но и об этом смотритель не захотел разговаривать. «Спросите лучше вашего пастора!» — насмешливо отрезал он. Потом, однако, добавил, что каждый отдельный человек со своей стороны должен попытаться установить непосредственную и как можно более тесную связь с предметами и явлениями, вместо того чтобы воспринимать их через чужие органы чувств (так, кстати, поступают все, кто живет заимствованными представлениями и не имеет собственных). Такое подлинно живое отношение к жизни необходимо для человека, желающего наслаждаться чистой радостью познания, которую дарует нам любое событие — великое и малое, счастливое и горестное. И тот, кто не изведал, какое это счастье, когда перед тобой открывается еще один — пусть крохотный, пусть ничтожный — уголок в заповедном царстве мысли или в действительной жизни, тот вообще не знает, что значит жить.
Эти слова учитель Миккельсен много раз вспоминал в последний год жизни смотрителя, ибо тот, несмотря на ужасные физические страдания — он умирал от рака, — никогда не падал духом и не искал поддержки у окружающих. Он с живым интересом изучал свой недуг и отыскивал его разрушительные следы в своем организме. Правда, во время мучительных приступов боли он не мог удержаться от стонов, так что соседям приходилось закладывать ватой уши; но потом, бывало, когда они заглядывали к нему, они видели перед собой человека, который, казалось, испытал глубокое наслаждение. И никогда, ни на одну минуту жизнь не казалась ему совсем уж невыносимой: люди убедились в этом после его смерти, когда нашли у него в тумбочке заряженный револьвер.
Последние дни он лежал совсем тихо и никого не хотел видеть. Но процесс разрушения человеческого организма до последней минуты занимал его мысли. Когда он почувствовал, что ноги у него уже начали холодеть, он попросил принести зеркало, чтобы посмотреть на выражение своего лица.
— Скоро все кончится, — грустно сказал он экономке, возвращая ей зеркало: он уже почти ничего не видел.
Потом началась агония. Дело было под вечер, в ненастье. Юго-западный ветер с воем, словно бездомный пес, рвался сквозь щели рассохшейся двери, в окна хлестал дождь. Слабый огонек теплился на столике у изголовья, да тикали на голой стене серебряные часы — отцовское наследство.
Старуха экономка послала за учителем: она боялась оставаться наедине с умирающим. Правда, помощи никакой не требовалось. Смотритель лежал неподвижно, в забытьи, и громко хрипел. Немного за полночь голова его вдруг склонилась к плечу. Еще один последний, коротенький вздох — и все было конечно.
Погожим, безветренным октябрьским днем, при синем небе и ясном солнце, гроб зарыли в сыпучий кладбищенский песок. Человек двадцать провожало его до могилы. Пропели один псалом, говорить надгробное слово никто не стал, и колокол, висевший среди просмоленных стропил, не издал ни звука. Такова была воля покойного. Правда, он еще просил, чтобы над его могилой трубили фанфары, но этого не разрешил пастор.
На похороны явились двое братьев покойного: директор департамента Эберхард Сидениус и протоиерей Томас Сидениус — оба в партикулярном платье. Вернувшись с кладбища, вскрыли завещание, — и тут братья, к своему великому удивлению, а также прискорбию, узнали, что все свои деньги покойный отказал «основанной Якобой Саломон и независимой от церкви школе» в городе Копенгагене, чего, конечно, ни тот, ни другой никак не могли одобрить. Всего обиднее было, что, кроме всякой домашней утвари и изрядной суммы наличных денег, у покойного оказались две сберегательные книжки. Короче, в общей сложности набралось около десяти тысяч крон. По причине слабого здоровья и природных наклонностей, смотритель вел аскетический образ жизни, что позволило ему откладывать почти половину годового дохода, не считая случайных заработков и, в частности, гонораров за несколько небольших изобретений.
Братья вытаращили глаза.
— Однако сумма-то солидная, — не вытерпел директор департамента и повторил — Солидная, говорю, сумма.
В первый раз это прозвучало с почтением, во второй — с некоторой долей недоверия.
— Да, капиталец изрядный, — признал и протоирей тем же тоном.
Братья взглянули друг на друга.